— Мысль о том, что я вас больше не увижу, для меня невыносима, Моник.
— Мне тоже очень хорошо в вашем обществе, Антуан.
— Что ж, необходимо прийти к согласию, — решил он.
Он выпрямился, подозвал метрдотеля и потребовал счет и одежду из гардероба.
— Еще не поздно, — продолжил он, — мы успеем наговориться. Давайте найдем тихий уголок и там поболтаем. Я знаю одно мирное местечко, неподалеку от Оперы…
— А мне так хочется тишины, Антуан.
— Тогда поедем выпить напоследок ко мне? — предложил он почти застенчиво.
— Вы были таким милым, — вздохнула она с упреком. — Не надо портить столь чудесное впечатление. Я не интересуюсь ни японскими эстампами, ни коллекциями бабочек.
— Вы хотите сделать мне больно?
— Простите, я не нарочно. Согласна, вы этого не заслужили.
— Испытайте меня. Выпейте рюмочку у меня дома.
— Что ж, — вздохнула она.
Такси доставило их на авеню Бино в Нейи, где Кониатис занимал роскошные апартаменты на пятом этаже недавно возведенного здания. Утонченное изящество обстановки произвело на Моник сильное впечатление. Мебель в стиле «Людовик XV» была подлинной, восточные ковры — воплощением великолепия.
— Вы, должно быть, до неприличия богаты! — не удержалась она.
— Жаловаться не приходится, — скромно признал он. — Дела идут неплохо.
Он усадил ее в маленькой комнате, куда не проникало ни единого звука, уютной, как будуар куртизанки. После двух-трех рюмок коньяка старой выдержки их разговор стал менее связным. Глаза Моник сделались томными, губы увлажнились, щеки порозовели. Она вдруг надолго замолчала, и взгляд ее погрустнел. Ей вспомнилось сиротское детство и бесчисленные разочарования…
Вскоре, устроившись на диване рядом с Кониатисом, она не смогла удержаться от ребяческого побуждения, свидетельствовавшего о безграничном доверии: ее голова примостилась на его могучем плече… Кониатис, угодивший в силки, с чистейшим сердцем вообразил, что поцелуй, запечатленный им на ее белокурой макушке, воплощает лишь отеческое сочувствие, а вовсе не любовную страсть. После чего Моник не составило особого труда увлечь его вниз по скользкому склону нарастающего желания.
Лишь рано поутру, протерев глаза, Кониатис сполна осознал, в какое положение попал. В его душе боролись два противоречивых чувства. Прежде всего, он был совершенно ослеплен волной горячего счастья. Глядя в рассеянном свете спальни на это чудное спящее лицо, белокурые волосы, невыразимую прелесть груди и плеч, он отказывался верить своим глазам.
Находясь во власти сна, Моник отбросила простыню, обнажив великолепную грудь…
В какую-то долю секунды Кониатис почувствовал, что не в силах выносить такую красоту. Эта светло-розовая грудь, олицетворение высочайшего наслаждения, еще более чистая, чем сама заря, и в то же время напрягшаяся в ожидании сладострастных ласк, — на это нельзя было смотреть без волнения. Созревший бархатистый плод и сосок, более дерзкий, чем неслыханная молодость утра, — разве это не символ самой жизни?
Кониатис закрыл глаза.
«И она отдалась мне, — подумал он, борясь с головокружением, — отдалась добровольно, не задумываясь, поддавшись неудержимому порыву. Мне, готовому разменять шестой десяток…» При этой мысли его охватил страх. «Я дал ей честное слово! Она никогда не простит мне этого. Оставаясь непреклонной, она обвинит в своей слабости меня!»
Мысль о том, что он может потерять ее, обожгла его огнем, и он испытал настоящую физическую боль. Он тихонько встал с кровати, накинул халат и поплелся в ванную. |