Днем целый выводок минут пятнадцать держался с нами вровень по левому борту. Сначала я увидел, как серая с белыми подпалинами на хребте громадина с величавой медлительностью скользнула между двумя валами и скрылась из виду. Я остался стоять, разинув рот и вцепившись в планшир, спрашивая себя, вправду ли это было — или мне привиделось. И еще продолжал спрашивать, когда исполинская спина возникла снова, а рядом с ней — другая, и еще одна, а потом огромный хвостовой плавник — точно такой, как на гравюрах-иллюстрациях к «Моби Дику», — вынырнул и вновь исчез в вихре пены.
Я даже и не дернулся за фотоаппаратом — до такой степени страшно мне было хоть на миг выпустить из виду это завораживающее зрелище, так неразрывно связанное с моими любимыми книгами, с моими снами. И стоял в оцепенении до тех пор, пока стая китов — из благоразумия, разумеется, — не сменила курс. И уже очень скоро ее можно было разглядеть только в бинокль, а потом киты, не погружаясь в воду полностью, и вовсе скрылись из виду, медленно удаляясь по направлению к студеным антарктическим широтам.
Это было 18 февраля 1978 года, и я никогда не забуду этот день. Так что у меня, как видите, есть личные причины желать всем норвежским и японским китобоям наскочить на мины, оставшиеся со времен Второй мировой или Войны в Заливе, или на еще какие-нибудь, и отправиться к соответствующей матери. А будь у меня подводная лодка, я бы, уподобившись корветтенкапитану Прину при Скапа-Флоу, с восторгом шарахнул их торпедным залпом. Но субмарины нынче дороги. Да и потом, я все же полагаю, что закон, который на страдания невинных жертв обычно смотрит сквозь пальцы, стрельбу торпедами даже по таким подлецам не одобрит.
Красное пластмассовое ведерко
Слабый восточный ветерок пошевеливал флаги расцвечивания на пришвартованных у пирса кораблях и ленточки на глубоководных тралах рыбачьих баркасов. Это был южный порт, а они вдвоем — дед и внук — сидели у ржавого кнехта и слушали, как плещет вода у мола. Рядом сушились сети, валялся пла́вник, стояли, смотрели на море сошедшие на берег отставные моряки, и воздух здесь пах солью и древним густым морем, порты которого видели, как приходят и уходят многие корабли, как начинаются и кончаются многие жизни.
Мне нравятся старые, умудренные жизнью порты — потому, наверно, что в одном таком я появился на свет. Мне нравятся призраки, стоящие меж портальных кранов в тени навесов, нравятся шрамы, оставленные тросами на чугуне причальных тумб. Мне нравится наблюдать за этими людьми, которые проводят здесь целые часы в неподвижности, за людьми, для которых удочка — не более чем предлог, ибо нет ничего важнее в целом мире, чем смотреть на море. Мне нравятся деды, ведущие за руку внуков, и, покуда карапузы о чем-то спрашивают или приветственно машут чайкам, старики щурятся на суда у причалов, на линию горизонта за пределами порта — глядят так, словно ищут в памяти позабытый отзвук: воспоминание ли, объяснение ли чему-то случившемуся давным-давно, слишком давно.
Внуку, наверно, года четыре-пять, и он как завороженный не сводит глаз с красного поплавка на конце лески, привязанной к короткому удилищу. Рядом дед, заложив руки за спину, с отсутствующим видом созерцает море, время от времени переводя взгляд на мальчугана и мягко отодвигая его подальше от края. Мальчика зовут Хуанито. Хуанито, слышу я, не подходи так близко, вот сверзишься в воду, мать голову оторвет.
Я заглянул в красное пластмассовое ведерко, стоявшее у его ног: внутри на три пальца от дна плещется вода, а в ней зевает тощая рыбешка — сарг длиной сантиметров десять. Дед улыбнулся с тем выражением горделивого сообщничества, какое часто появляется на лицах дедов, когда при них смотрят на внуков. Смуглое морщинистое лицо покрыто полуседой щетиной, соломенная шляпа на голове. Мне показалось, он не столько доволен жизнью, сколько ею утомлен. |