Одного немецкого жеребца, гнедого исполина цвета мятой шелковицы с иссиня-черными горестными глазами, я невзлюбила с первого взгляда.
— Берегись этого жеребца, Робин! — убеждала я, когда тот садился в седло. — Если я что-то понимаю в лошадях, у него подлый характер.
— Миледи! — вскричал Робин, притворяясь оскорбленным. — Кто из ваших слуг искуснее в обращении с опасными, породистыми, норовистыми созданиями, не желающими покоряться мужской руке?
Я рассмеялась его дерзости.
— Ни один мужчина не держит удила мягче, ни один лучше вас не держится в седле! И все же своенравный жеребчик сбросит вас раньше, чем вы думаете!
Я оказалась права. Меньше чем через час, скача позади него, я увидела, как мощный скакун запнулся, оступился и опустил голову, как раз когда Робин привстал на стременах и наклонился, посылая его вперед. Все сошлось будто нарочно! Он упал меж огромных, сверкающих передних копыт, перекатился кубарем, как щенок, и угодил под разящие задние.
Я перестала дышать, в голове стучала одна мысль: «О, Боже, нет! Моя любовь погибла, так и не став моею!»
Мы пронеслись полмили, прежде чем я сумела осадить коня — так быстро мы мчались. Когда я подскакала, Робин лежал смятый, бледный, безгласный, его лоб рассекла тонкая, словно росчерк судейского, карминная полоска.
Я долго рыдала и молилась, покуда подоспела помощь и он открыл бесценные очи. Когда же весть достигла двора, она не встретила там особого сочувствия. Даже Сесил не преминул заметить: «Благодарение Богу, конь сбросил лорда Роберта, а не Ваше Величество!»
На следующий день в своих покоях Робин велел слуге показать мне раны: огромный вспухший ушиб на спине, на боку — вмятина, сломаны два или три ребра, на белой груди — синий, как татуировка, след от подковы. Еще дюйм-два, и гнедой растоптал бы ему горло, сломал шею, но, благодарение Богу…
Все это лето, всю эту осень, весь тот год напролет мы были счастливы, и все же…
И все же Эми не умирала!
Я корила себя, что думаю такое о безвинной женщине, и все же это правда — я желала ей смерти!
Желала ли? Ведь, покуда она жила, все оставалось зыбким. И я хранила себя от Робина, не уступала ему ничего, кроме кончиков пальцев да губ для редчайших сладких лобзаний…
Однако, видит Бог, это было не просто! Дни сменялись неделями, недели — месяцами, его близость будоражила меня все сильнее и сильнее. Как я устояла? — спросите вы.
А как устоял он?
Отчасти меня спасала его отстраненность, его неизменная почтительность. К тому же добрый Сесил приглядывал за нами не хуже любой дуэньи. Между всеми своими заботами, бумагами, комитетами, переговорами, попытками заключить мир с Шотландией и обезопасить наши ближайшие рубежи он находил время еще для одной неписаной обязанности: постоянно быть рядом со мной. А по мере того, как Робин шел в гору, к нему льнуло все больше и больше людей, а меня окружали мои дамы и приближенные, фрейлины, камеристки, придворные, люди свиты, советники и послы — не говоря уже о мастерицах по прическам, модистках, белошвейках, портретистах, ювелирах, чулочницах, травницах, башмачниках, мастерах по головным уборам и воротникам — чудо еще, что мы порой урывали мгновение, чтобы побыть наедине.
А мы урывали — конечно, мы урывали!
С того первого поцелуя я жила в постоянном ожидании. Как королева я могла потребовать, но как женщина я хотела, чтобы потребовал он, чтобы он завладел моими губами — и, сознаюсь, моим телом тоже!
Ибо теперь все, чему научил меня лорд Сеймур, каждое место, которого он касался, проснулось и взывало к Робину. Стоило ему тронуть мою руку — я загоралась, поцеловать мои губы — и я пылала. Когда он подставлял мне сцепленные ладони под ступню, подсаживая в седло, или подхватывал, снимая с коня, грудь мне стискивало огненным обручем, жар бередил душу до самых сокровенных недр. |