Изменить размер шрифта - +
Иногда службу здесь правил отец Панкратий — суровый, немногословный грек, которого многие прихожане побаивались. Но Марине он нравился, потому что рассказывал ей о фресках, иконах, а главное — давал почитать книги из монастыря Святого Василия, где отец Панкратий ведал библиотекой и скрипторием. Как ни странно, но любознательность Марины, казавшаяся отчиму и матери суетной, не вызывала осуждения у строгого священника, который поощрял в людях склонность к духовным исканиям.

Сейчас отца Панкратия не было в церкви, а другие служители, равно как и прихожане, у Марины не вызывали интереса. Пока мать молилась, девушка молча смотрела на фрески, которые в церкви Святого Стефана казались ей особенными и завораживали исходящей от них внутренней силой. Эти фрески были подобны немногословной, но истовой молитве — столько в них было тревожного огня, движения и порыва. Их темный фон прорезали неровные вспышки белого света — словно духовные молнии, что выхватывали из сумрака мира святые лики, полные сурового вдохновения, и тонкие фигуры в струящихся складках одежд. Казалось, художник хотел передать зрителям некую важную мысль и вдохнуть в них сильное чувство.

Отец Панкратий однажды упомянул, что эти фрески написал мудрый греческий живописец Феофан, который родом был из Константинополя, но потом побывал во многих городах и землях, а после Кафы отправился на Русь. Марине не приходилось видеть Феофана Грека, но, глядя на его фрески, она представляла художника похожим на отца Панкратия — таким же строгим, молчаливым, но с удивительным сиянием в глазах, взгляд которых был одновременно и сосредоточенным, и беспокойным.

Марина остановилась напротив фрески, изображавшей таинство причащения. Лики Христа и апостолов, как и святая чаша Евхаристии, были озарены таким светом, что, казалось, художник знал секрет чудесной краски, впитавшей в себя небесные лучи. Этот свет пробуждал в душе Марины какие-то неизъяснимые чувства, словно звал к чему-то высокому, чего она не могла выразить словами.

И вдруг девушка услышала за спиной знакомый голос, негромко продекламировавший на латыни:

 

 

Она узнала голос итальянца Донато, утром виденного ею в аптеке.

Другой голос, явно принадлежавший Лукино Тариго, с насмешкой откликнулся:

— Это ты сам сочинил или кто-то из чванливых флорентийских писак?

— Нет, это старинный бургундский поэт Робер де Борон, — ответил Донато. — Он первый написал о Чаше Грааля. А эта православная фреска заставила меня вспомнить его строки.

— По-моему, для аргузия ты слишком образован, — хмыкнул генуэзец.

Марина, стоявшая в ряду других женщин, с платком на голове, не сразу была замечена итальянцами, но в следующую минуту мать подала ей знак уходить, и девушка оглянулась. Тут же Донато и Лукино ее узнали и кивнули ей — причем генуэзец еще игриво улыбнулся. Это не укрылось от Таисии, и она, схватив дочь за руку, быстро увела ее из церкви, а уже за порогом храма спросила:

— Что ты переглядываешься с этими генуэзцами? Они тебе знакомы?

— Просто видела их сегодня в аптеке у Эрмирио, вот и все, — пожала плечами Марина.

Таисия проворчала:

— Ходят, наглецы, в православный храм, что им тут делать? Разве что наших девушек высматривать. Не вздумай отвечать на их любезности.

— Я и не отвечаю.

— К тому же у тебя есть жених.

— А это еще неизвестно, — пробормотала Марина себе под нос, не желая сейчас открыто возражать матери.

Незаметно оглянувшись, девушка обнаружила, что итальянцы тоже вышли из церкви и повернули в сторону генуэзского квартала. «Интересно, что они здесь делали? — подумала она. — Может, искали меня? Ведь Эрмирио наверняка рассказал им, где я живу». Однако Марина тут же отмела это тщеславное предположение другим вопросом: «Но тогда почему они не пошли за мной? Нет, видно, я тут ни при чем.

Быстрый переход