Ты видишь, что нельзя послать другого царевича?
— У нас нет шансов на другой финал? — спросил Рысенок.
— Как кости лягут, — сказал Керим. — Если все выспятся этой ночью, если нежить не придет к кому-нибудь в темноте, если никто не станет лелеять собственный страх и собственную скорбь. Это ведь так понятно.
Я укутался в плащ и прилег на деревянный настил, куда уцелевшие горожане принесли подушки для моих бойцов. Мне казалось, что я не смогу заснуть очень долго, но сон пришел сразу, и во сне Яблоня украшала себя маками, алыми, как свежая кровь, а Огонь играл тлеющим угольком и хохотал.
И моя душа болела даже во сне.
* * *
Меня разбудил голос принца Антония, который весьма громко прикрикнул на стражника, говоря ему:
— Здесь спит монах, который молился за вас полночи, а ты орешь, как ошпаренный кот!
— Я не сплю, принц, — сказал я и заставил себя сесть на ложе.
Утро оказалось серым-серо; дождь шелестел по крыше шатра, образуя на входе словно бы завесу из водяных струй, да и мир вокруг, кажется, шелестел весь. После жары прежних дней мне показалось зябко и я обхватил себя руками, дабы немного согреться.
Антоний, увидав это, накинул мне на плечи свой плащ, влажный поверху, и присел рядом. Его волосы были мокры, а лицо, прежде красивое лощеной красотою мирского человека, не знавшего ни удержу, ни отказа в прихотях, обветрилось, осунулось и казалось моложе и живее. На меня он смотрел словно бы заискивающе.
— Хочешь ли завтракать? — спросил он так, будто боялся, что я откажусь. — Если снова не станешь пить вино, я велю принести воды.
А вчера сам пошел за водой, подумал я — и вдруг понял, что принц вовсе не заискивал во мне, а лишь пытался беседовать со мною ровно и милостиво, не слишком хорошо представляя себе, как это делается. Он ждал, что я отвечу, с напряженным вниманием; я внезапно ощутил нечто вроде жалости.
— Хорошо, — сказал я. — Будем завтракать.
Антоний не позвал никого из своей свиты; сквозь шум дождя я слышал, как снаружи фыркают кони и брякает мокрая сбруя, но веселых голосов было не слышно вовсе, лишь кто-то из солдат грязно выругал здешнюю переменчивую погоду. Караул у шатра принца обменивался краткими и мрачными репликами ненадлежащего свойства.
Камергер Антония, коренастый мужчина лет сорока, очень молчаливый и незаметный, подобно тени, принес корзину с едой. Я ел белый хлеб с обветрившейся и подсохшей коркой и ломкий нежный пресный сыр — и не мог не думать о том, что это еда, принадлежавшая другим. Что эти круглые лепешки, украшенные выдавленными лепестками, чья-то рука пекла совершенно не для нас, и что пекаря, возможно, уже нет в живых. Эта мысль заставляла хлеб застревать у меня в горле; Антоний, видя, что я медлю, вскочил, прошелся по шатру взад-вперед и остановился передо мною.
— Знаешь ли, — сказал он несколько раздраженно, упирая пальцы в ремень, — что сегодня в ночь умерли три десятка солдат? И никто не слышал, Доминик! И часовые не слышали! А беднягам вырывали глотки и сердца, ломали кости, кровь пили…
— Отчего ты удивляешься? — спросил я. — Разве ты не понял, что тебя тоже убили бы этой ночью, а твой караул не услышал бы?
— Не хватало еще воевать с трупами! — сказал принц отрывисто. — Мне страшно надоели все эти явления не от мира сего, которые стоят мне бойцов!
Я опять почувствовал приступ прежней злости на него.
— Тебе больше нравится убивать живых? — спросил я. — И ты надеешься, что это может остаться безнаказанным?
Лицо Антония тут же отразило крайнюю обиду, которую, как я полагаю, он почитал незаслуженной. |