Признаюсь, что преображение джентльмена из хамоватого писаки во вдохновенного поэта на какое-то время лишило меня дара речи. Возможно, мистер Клеменс заметил это или же его увлек поток собственной фантазии – во всяком случае, он выудил из кармана еще одну сигару и взмахнул ею, как волшебной палочкой.
– В любом случае, мисс Стюарт, река могла убить вас – мог взорваться котел, или мель могла в одну секунду пропороть днище парохода, – но не заставляла выворачиваться наизнанку, как этих бедняг пассажиров.
После этого я оставила мистера Клеменса и вступила в оживленный разговор с Томасом Лайменом, мистером Вендтом и преподобным Хеймарком о миссионерах и эффекте их деятельности на островах. Мистер Вендт и мистер Лаймен придерживались новомодной точки зрения, согласно которой миссионеры оказали исключительно дурное влияние на экономику и быт Гавайев, а преподобный Хеймарк защищал традиционный взгляд – островитяне были язычниками и людоедами, пока его отец и братья поколение назад не приобщили их к благам цивилизации. Когда дискуссия зашла в тупик, я невольно подумала, что сказал бы по этому поводу мистер Клеменс. Но он устроился на матрасе в тени брезента и проспал весь день, пока не спала жара.
К концу дня мы увидели остров Гавайи, но плотные облака скрывали все, кроме покрытых снегом вершин двух могучих вулканов. Одна мысль о снеге в таком климате наполнила меня любопытством, и я готова была нарушить клятву, данную моим друзьям-миссионерам в Гонолулу, которые заставили меня пообещать, что я ни в коем случае не буду подниматься на Мауна-Лоа или на его брата-близнеца.
Было уже темно, когда мы встали на якорь в Каваихаэ на северо-западном берегу острова. Снова произошел обмен почтой и грузами, после чего мы двинулись дальше по проливу, отделяющему Гавайи от Мауи. Хотя небо было чистым, а звезды – более яркими, чем даже в Скалистых горах, – море волновалось еще сильнее, превратив спальное помещение внизу в настоящую юдоль страданий. В ту ночь не было бесед на палубе с мистером Клеменсом или с кем-либо еще; я заняла матрас возле вентилятора и провела следующие семь часов, хватаясь за все подручные предметы, чтобы не сползти на корму. Тем не менее, проснувшись, я обнаружила, что матрас вместе со мной все же отползал к перилам, но вернулся на прежнее место, когда корабль сменил курс. Я начала понимать, почему его назвали «Бумерангом».
Встало солнце во славе лучей и радуги, и море тут же успокоилось, будто разглаженное невидимой рукой. Теперь северо-восточный берег лежал перед нами как на ладони, разительно отличаясь от покрытого черной лавой северо-западного берега, который мы видели накануне. Здесь все сияло тысячей оттенков зелени – от изумрудного до тускло-бурого, а вдали возвышались зубчатые скалы, тоже покрытые зеленью, которая непонятно как держалась на такой крутизне. Скалы прорезали причудливо извивающиеся ущелья, из которых с высоты не меньше тысячи футов стекали искрящиеся на солнце водопады.
Надо всем этим великолепием стоял несмолкающий грохот прибоя, очень похожий, как заверил меня преподобный Хеймарк, на гром пушек минувшей войны. Волны разбивались о прибрежные скалы, вздымая вверх столбы пены и брызг.
На протяжении тридцати миль спокойствие этого дивного пейзажа не нарушалось человеческим жильем, за исключением сделанных из трав небольших храмов, воздвигнутых на площадках среди скал, но милях в десяти от Хило начали встречаться сахарные плантации, еще более зеленые, чем та зелень, что мы видели раньше. С этим бездумным великолепием природы контрастировали аккуратные белые домики с печными трубами, из которых шел дым. Домиков становилось все больше, в то время как местность делалась более ровной, напомнив мне в конце концов такие привычные берега Новой Англии, и наконец мы увидели Хило.
С того момента, как мы вошли в бухту в форме полумесяца, я увидела, что Хило – настоящий тихоокеанский рай, на который не могут смотреть без зависти такие псевдогорода, как Гонолулу. |