На людях он был эдаким столпом местного общества, а дома – злобным и жестоким деспотом. И это еще мягко сказано. Он очень любил правила. Как убирать дом. Как накрывать на стол. Как должны лежать зубные щетки. Какие книги читать, какие радиостанции слушать – телевизора у нас не было. Только правила постоянно менялись, потому что он хотел, чтобы мы с мамой их нарушали и ему было бы за что нас наказывать. А наказывал он нас отрезком металлической трубы, тщательно обернутым ватой, чтобы на теле не оставалось следов. За каждую порцию наказания его следовало благодарить. И мне, и маме тоже. Если же мы не проявляли должной благодарности, нас наказывали по второму разу.
– Черт возьми, Гвин! Он бил тебя, ребенка?
– Да, он всегда был таким. И его папаша вел себя так же.
– И твоя ма от него не ушла? Все это ему спускала?
– Знаешь, этого никогда не могут понять те, кто на себе этого не испытал. Считай, тебе здорово повезло. Подчинение всегда основано на страхе. Если боишься наказания, то не станешь возражать, не дашь отпор, не сбежишь. Все безропотно принимаешь, со всем соглашаешься, чтобы таким способом выжить. Постепенно это становится нормальным. Чудовищным, но все-таки нормальным. Чудовищным именно потому, что считается чем-то нормальным. Ты, наверное, скажешь, что, мол, не давая отпор, позволяешь над собой издеваться, но дело в том, что если тебя всю жизнь воспитывали в страхе, то ты не в состоянии противостоять мучителю. Жертвами становятся не из трусости. Посторонним невдомек, сколько мужества требуется для того, чтобы выжить в подобных условиях. Моей маме некуда было идти, понимаешь? Ни братьев, ни сестер. Родители ее умерли еще до того, как она вышла замуж. Отцовские правила навсегда отрезали нас от окружающих. Подружишься с кем-то в деревне – значит пренебрегаешь родным домом, а стало быть, заслуживаешь трубы. От страха я даже в школе друзей не заводила. Приглашать гостей в дом не полагалось, ходить по гостям – тоже, потому что так поступают только неблагодарные свиньи, для которых одно средство – труба. В общем, его безумие было весьма последовательным.
Алан Уолл уходит в дом. С рубашки и джинсов на веревке капает вода.
– А ты или твоя ма не могли на него заявить?
– Кому заявить? Отец пел в бангорском хоре вместе с судьей и начальником полиции. Он совершенно очаровал моих школьных учителей. Жаловаться в службу социальных проблем? Но тут наше слово было против его слова, а отец наш, между прочим, сражался в Корее, получил награду за храбрость. Мама была совершенно опустошенной, постоянно сидела на валиуме, а из меня, затюканной девчонки, двух слов было не вытянуть. А напоследок, – горько усмехается Гвин, – он пригрозил, что убьет и маму, и меня, если я попытаюсь очернить его имя. И подробно объяснил, как именно это сделает, будто зачитал вслух инструкцию из серии «Сделай сам». И как легко ему потом удастся выйти сухим из воды. Не хочу даже говорить, как именно он надо мной надругался, ты, наверное, и сама догадываешься. Мне было пятнадцать… – напряженным голосом произносит Гвин, и я уже не рада, что мы вообще завели этот разговор. – Столько же, сколько тебе сейчас. – (Я невольно киваю.) – С тех пор уже пять лет прошло. Мама обо всем знала – домик-то маленький, – но не осмелилась его остановить. А на следующее утро я, как обычно, ушла в школу, сунув в спортивную сумку еще кое-какую свою одежду, и с того дня в Уэльс ни ногой. У тебя сигареты еще остались?
– Гэрины все кончились, будем мои курить.
– Если честно, мне «Ротманс» больше нравятся.
Я протягиваю ей пачку:
– Моя настоящая фамилия – Сайкс.
Она кивает:
– Холли Сайкс, значит. А я – Гвин Бишоп. |