Чтоб сладко спалось в Мавзолее Ильичу, чтобы звезда Кремлевская горела — стучу, стучу, всегда стучу, на всех стучу". Наворожил себе… Но и эту концовку я в 80-м году забыл — спасибо, "добрый" напомнил. Именно тогда я впервые отчетливо посмотрел на него с состраданием: какой ерундой серьезный человек вынужден забивать себе голову по долгу службы! Стихи-то слабые! И музыка ни к черту! Зачем же помнить?
Словом, чтобы закрыть дело, мне предложили добровольно отдать все четыре экземпляра, написать — чтоб учетный документ приобщить к чему-то! — просьбу об этом, а в просьбе дать принципиальную характеристику собственного произведения и итогов его обсуждения на семинаре Б.Н.Стругацкого в ноябре 1977 года. Что я и сделал.
Аспирантура заканчивалась — рыпнись, и на улице. У матери моей и без этих заморочек сердце на ладан дышало (полутора лет не прошло, как инфаркт все-таки настиг ее). Два месяца назад — сын родился. Полный букет. Эти три странички я писал, наверное,часа два.
Интересно, сохранились они? Или сразу пошли в макулатуру? Или пошли, но не сразу?
Самым отвратительным был конечно, пунктик об итогах обсуждения, или как он там точно формулировался. Тут надо было воистину меж дождевыми струйками проскользнуть, как Микоян в бородатом анекдоте. Я напирал на запомнившуюся мне реальную критику — исходя из того, что мои собеседники в той или иной степени знают, какие претензии предьявлялись и кем, и так доказывая, что семинар принял мою сомнительную вещь без восторга, следовательно, он не рассадник. Затянутость, лишние эпизоды, неубедительность трехлетнего сидения Мэлора у кнопки… не помню уж всего. Особо, чтобы как-то отвести возможный удар от руководителя семинара — я все эти дни маниакально боялся кого-то подвести, — пришлось высосать из пальца полную ахинею: после заседания Борис Натанович отвел якобы меня в сторонку, не желая компрометировать перед другими членами семинара и привлекать их внимание к чисто политическому аспекту вещи, и поведал о нечеткости социальных акцентов, о том, что сам того, возможно, не желая, я даю возможность антисоветского истолкования ситуации и, следовательно, не недостатки критикую, а, так сказать, злопыхчу, вкладывая в руки нашим врагам так им без моей повести недостающее идеологическое оружие; в заключение он посоветовал вещь доработать. Якобы после этого у меня открылись глаза и я перестал давать повесть кому бы то ни было — а переработать не успел, ибо готовил диссертацию.
Вместе с этой паскудной бумажонкой, дурь которой наверняка была заметна моим собеседникам также, как и мне самому, четыре папки — кровь от крови моей — уплыли от меня навсегда.
"Вам приходилось когда-нибудь жечь собственных детей? Что вы знаете о страхе, благородный дон!.."
Видимо, в тот же день администрация нашего института была уведомлена, что Рыбаков отнюдь не контрреволюционный гений, а просто щенок, да еще и с сексуальной неудовлетворенностью в каждом эпизоде. Администрация повела себя в высшей степени лояльно — я не шучу, не иронизирую, я всерьез и с уважением, потому что после такой встряски, даже при отсутствии явных претензий со стороны Комитета, большинство начальников на всякий случай послало бы меня на ближайшие 10 лет подметать Средневыборгское шоссе. А меня взяли в штат сразу после окончания аспирантуры. Правда, защищаться посоветовали в Москве — подальше от станции метро Чернышевская. Мало ли что. Опять-таки как в анекдоте: он добрый такой, всего-то ногой пихнул — а ведь мог и шашкой рубануть…
Но и на этом история не закончилась. На данный момент у нее есть по крайней мере еще три продолжения.
С "добрым" мы встречались еще дважды. Первый раз — летом 84-го. Шла важная востоковедная конференция, шибко международная, я входил в команду, расселявшую приезжих советских участников в гостинице "Советская" же; "добрый", видать, тоже чем-то занимался, и мы столкнулись нос к носу. |