Изменить размер шрифта - +

Как-то раз ее вызвал заведующий отделом писем, морали и права Виталий Иванович и предложил перейти к нему в учетчицы писем. Она была счастлива. Теперь ей не нужно было выпутываться каждый день из этой адской, страшной паутины слов.

Она регистрировала письма, делала пометки на сопроводиловках, вела статистику, подкалывала типовые бланки с ответами, а однажды напросилась у Виталия Ивановича в командировку – в недалекое Колпино, писать об ученых, потом ее заметки стали больше и увереннее (ну ведь не зря же она писала стихи и песни и ходила в литературный кружок во Дворец пионеров!), а еще через два года, уже во время перестройки, она писала о марше политзаключенных и их детей, была такая акция на Невском проспекте, и там она написала, что когда-нибудь Коммунистической партии предстоит держать ответ за свои преступления, и к этому суду истории надо готовиться уже сейчас.

– Ты что, офигела? – спросил ее Виталий Иванович, спокойно вычеркивая этот абзац.

– А что, разве неправда? – с вызовом переспросила она.

А потом ей все-таки пришлось еще один раз приехать на проспект Кондратьева – оказывается, ее согласие на обмен оформлено неправильно и нужно написать его заново. Боцман был спокоен, буфетчица крайне приветлива и приглашала в гости, ну что ж ты у нас совсем не бываешь, совсем не бываешь. Марина выглянула в окно и увидела это поле. Огромное и, как всегда, засыпанное белым снегом. Теперь тропинок стало больше. Они были как заячьи следы – и вели совершенно в разные стороны.

А потом был стройотряд на пятом курсе, Казахстан, коровник, который они там строили, кирпичи, раствор, мозоли, жара, болели руки, но она знала, что вечером у костра они будут пить вино и она прижмется к плечу Ерошкина, и это тоже была какая-то отдельная, очень короткая и очень яркая жизнь, она уже знала, что сможет спокойно и безо всяких усилий (почти безо всяких) принять форму этой жизни и прожить ее без лишнего напряжения, а потом было много всякого, яркого и серого, она сбилась со счета – сколько же жизней ей удалось прожить, маленьких и больших, но, может быть, эти разноцветные шары, которые они наполняли с Ерошкиным водой и хохотали в ванной, – они были важнее городов и стран, и даже некоторых людей, и даже некоторых эпох, в них было нечто такое, нечто такое, нечто такое…

 

Когда через много лет мы с ней неожиданно выпили и разговорились (она в ту пору жила уже в Москве и некоторое время работала со мной в одной редакции) и она вдруг рассказала мне про это бесконечное, белое снежное поле, я осторожно спросил ее:

– Ну, так ты перешла? Смогла?

Она сначала пожала плечами, а потом рассердилась.

– Ты меня о чем спрашиваешь вообще: в чем смысл жизни? – резко спросила Марина Честик, допивая стакан вина.

– Ну в принципе да…

И тогда она перевела разговор на другое.

 

«Оптика» на Масловке

 

Настя Иванова, русская, 1959 г.р., член ВЛКСМ, брюнетка с бледной кожей и красивыми, как бы слегка туманными серыми глазами, страдала врожденной близорукостью, которая у нее развивалась стремительно, достигнув к шестнадцати годам уже минус девяти – при этом она ненавидела, как и все девочки ее возраста, носить очки.

Ненавидела она их носить до такой степени, что когда мама посылала ее во двор с мусорным ведром (они жили на последнем этаже блочной пятиэтажки на Самаркандском бульваре) – Настя Иванова поступала так: в полутемной парадной, спустившись на первый этаж, она снимала с носа проклятые очки, открывала ключом почтовый ящик (мама просила заодно его проверить), опускала туда очки и выходила из дома. Потом она проходила по памяти три подъезда, поворачивала направо, туда, где в глубине, под деревьями, стояли мусорные баки, практически в кромешной тьме переворачивала дурно пахнущее ведро, оглядывалась в поисках знакомых и, не найдя таковых, также по памяти шла обратно, снова на ощупь открывала дверь подъезда, всовывала ключик в скважину, распахивала почтовый ящик, доставала очки, нацепляла их на нос и бежала вверх по лестнице.

Быстрый переход