|
В укромных уголках притаились машины с погашенными огнями, и в них, чуть подсвеченные сигаретами, переговаривались таинственные люди. Где-то в подворотнях раздавался истошный крик, начинала верещать, свистеть угоняемая машина, звучал хлопок, похожий на выстрел. И на черных вонючих лужах сквозь прогал кроваво отражалась высокая реклама «Кока-Кола».
Хлопьянов, полковник военной разведки, месяц как вернулся в Москву, свободный, необремененный, уволенный вчистую из армии, после изнурительных и опасных лет, проведенных им в Карабахе, Приднестровье, Абхазии, где он служил на обломках державы, безуспешно пытаясь ее спасти. Поселился в своей обветшалой квартирке на Пушкинской, без дела, с обилием свободного времени. Использовал его для прогулок, случайного чтения, размышлений. Исследовал случившиеся с Москвой перемены и чувствовал себя путешественником, заехавшим в неведомый город.
Его детство и юность прошли на Пушкинской, и она представлялась ему душой Москвы, самым милым, светлым, духовным местом, – вторым центром. Первым была Красная площадь, грозный державный Кремль, царственные соборы, гранитная усыпальница Ленина, где, соединенная с курантами, вращалась, позванивала золоченая ось, на которой держалась страна. Но Пушкинская, дивный Тверской бульвар, чугунная ограда, древний ветвистый дуб, деревянные скамейки, где заботливые бабушки выгуливали очередное поколение внуков, новогодняя елка с хлопушками, чистая, продуваемая свежим ветром улица Горького, старомодные часы на фонарном столбе, – все это было душой Москвы. И конечно же, ее смыслом, главным ее наполнением был памятник Пушкину. Граненые, окруженные лиловой дымкой фонари, бронзовые стертые цепи, склоненная в завитках голова, черная шляпа в руке. И если зима, то ком белого снега на голове и на шляпе, а если лето, то неизменный букет у подножья.
Пушкинская площадь была для Хлопьянова самым родным и желанным местом. Теперь же, в эти весенние сумерки, выглядела воспаленно и страшно, как больная, в сукрови, в дурном поту, в расчесанной экземе. Здесь, на тротуарах и скверах было видно, какая зараза завелась в Москве, какая болезнь изъедает город.
Хлопьянов, последний десяток лет прожив на окраинах государства, ныне исчезнувшего и разгромленного, являясь в Москву в командировки и в отпуск, стремился на площадь. И уже давно, продолжая радоваться памятнику, фонарям и бульварам, замечал зорким взглядом признаки неведомой, занесенной в город инфекции. Крохотные вирусы и амебы, неразличимые глазом, поселились на чудесной площади. И она, не ведая, была уже больна, испытывала первый несильный жар, головокружение, покрывалась нездоровым румянцем.
Расхаживая по скверу вдоль овального гранитного фонтана, у газонов с зацветающими тюльпанами, он следил за горстками вольнодумцев. Сходились, шушукались, спорили о диссидентах, о кремлевских властителях, пересказывали едкие газетные статейки. Испуганно озирались, подозревая в каждом соглядатая и агента. Эти комочки и катышки вольнодумства множились, слипались. Появлялись мегафоны и трехцветные флаги. Завибрировали, зарокотали мембранные голоса. Толпа с улицы Горького заворачивала на сквер, облучалась больной энергией мегафонов, уносила с собой тончайшие токсины.
В другой свой приезд он видел, как подобно бреду, на сквере клубился митинг никому неизвестной революционерки. Неистовые, все с признаками физического уродства, истошно орали, бесновато хрипели, топтали газоны. Их разгоняла милиция, грубо и ненавидяще, а саму революционерку, толстую, с седыми волосами, в бесстыдно задранной юбке, вносили ногами вперед в милицейский автобус. Все быстро исчезло, будто фантомы унеслись на луну. Помятые газоны, на траве огромных размеров лифчик. Но через день, как приступ лихорадки, все повторялось – революционные агитаторы, грассирующие, с пеной у рта, остервенелая милиция, толстые ноги революционерки в синюшных венах, в складках желтого жира.
Очередной его приезд совпал с демонстрацией демократических масс. |