Свобода! Свобода! – ликовало в нём вопреки разуму, как же он этого ждал!
А строчки – криком раздирающим, будто наступили на живое:
“Ты – свободен. Но и я – снова свободна! Я, может быть, паду! Я, может быть, стану гейшей, но я – свободна! Жалкой – ты больше меня не увидишь!”
И подписи тоже не было.
Георгий зажмурил глаза. Горячей болью сжигало их.
Плавило.
Он с детства забыл это ощущение.
Мешало ему во сне как будто жжение и всё более сильное, чем прореженней становился сон.
Не переносное жжение, а настоящее: как будто йодной палочкой касались стенки сердца. Не переносного сердца, а – подлинного, левее средней оси груди, того, что кровь гонит, а вот – перебивается, с перебоями гонит. От жжения.
И всё больше прожигая сон, это нестерпимое йодное жжение выкололо его изо сна – и ещё наяву продолжало жечь.
Нет, не вышло ему спрятаться во сне.
И ночь, по чувству, ещё далека до конца.
И раздвинутая тьма, с непробледнённым окном, тем верней забирала его этой мукой.
А ведь с мукой такой же, неделю назад, и несколько ночей подряд, вот так же металась Алина, и так же жгло её в стенку сердца, – нет, хуже, наверно! – в десять йодных палочек. А он воспринимал снаружи почти как красивое: похорошела, смягчилась. И казалось, что как-то можно мирно, доброжелательностью необыкновенной…
А – вот оно, догоняющим проколом теперь: девочка моя слабенькая! что ж я на тебя обрушил? Объяснился, уехал, – а тебя оставил сжигаться!
Он сам был поражён жестокой силой, как стало ему жалко Алину. Он еле скрывал слезы на обратном пути с почтамта – и скорее заперся в комнате. Он в пансионе – не испытывал такой силы жалости.
Беззащитностью своих милых серых ослезённых глаз выставилась ему Алина, и в темноте явная, как освещённая, из раненого своего далека.
Что ж он наделал? Беда какая. Что ж он наделал с ней?!
Она только и живёт – любовью к нему. До чего ж ей нужно было дойти, чтобы кинуть себя жертвой. Освободить его!
Но о таком - он не думал! Он ничего такого ей не говорил! Он говорил, напротив: я тебя ни за что не покину!
Делить – она не может. Сразу порыв – разойтись! Готова – разойтись! Сама не представляет, что предлагает, не видит, как скоро сама сокрушится.
Вспоминалась эта “гейша”, этот крик её надорванный, кажется уху слышный сорванный голосок. Неумелая моя, да разве ты смогла бы?… А – срыв голоса, когда берут не по силе, как девочке захотелось бы петь взрослую арию. Это в ней есть! – в крайность, в пропасть порыв, не соображая, только что-то бы кому-то доказать!
Освобождение? – ещё не испрошенное, ещё даже в мыслях не развернувшее крыл? – и вдруг свалилось на голову. Освобождение – как кирпич.
Жертва Алины – отняла у Георгия всю лёгкость. Нельзя представить, что когда? – вчера? – ну да, тем вечером – он нёсся с почтамта на Вал весёлый, легконогий, молодой, – и впереди вот не ждал, чтобы что-нибудь омрачило, отняло добытую его радость.
А – вот.
То, что в Петербурге он принял за ослепительную удачу своей жизни. Что в Москве ещё виделось как новая бойная струя, влившаяся в жизнь. Вдруг теперь откинуло его навзничь во тьме – как безысходное несчастье. С которым соключиться и жить постоянно – невозможно.
За клубами этого несчастья заглушились вчера звеневшие ольдины слова – и он не расслышивал их сейчас. И затмилось её тонкое умное лицо, стояло как позади протягивающих дымов – и всё сразу не давалось охвату зрения, а где реже дымка – то печальный глаз, то напряжённая складка несогласия на лбу, то подрезанная верхняя губа. |