Эту вереницу видели все, и самые ревностные подданные не могли привести слов оправдания. Во всех штабах с большой свободой говорили о негодности правительства и о придворной грязи. И даже – о Самом, с жалостью, с пренебрежением.
А больше всего недовольства было против царицы, её ругали уже совсем нестеснённо, беспощадно. Что царица “развела мерзкую распутинщину”, офицеры бросали настолько открыто, что слышали рядовые. Сам-то Воротынцев ни минуты не верил ни что она живёт с Распутиным, ни что творит государственную измену (уверяли, что это она навела немецкую подводную лодку на корабль Китченера, и что открывала немцам планы наших наступлений), – подозревал здесь общечеловеческое: на загадочные, недоступные личности наговаривают издали невозможное. Теребят и разносят всегда самый грубый, пошлый вариант.
Но даже если была верна одна восьмая из того, что говорили! Распутинство – как направление государственной жизни? Чтобы какой-то кудесник подобрался к кормилу власти и участвовал в назначении министров? Распутинский уровень государственных свершений – оскорблял.
Всё дочиста – ложью быть не могло. Если даже – одна восьмая…
И на фотографиях императрицы – это каменное лицо злой колдуньи, не позванной на свадьбу…
Мало было самой болезни войны – ещё и заболеть болезнью тыла? Мало было горечи от того, что видели каждый день тут, – ещё и сзади наползали облаками газа эти слухи о тыле как о чём-то худшем и горшем. Хотел бы Воротынцев не воспринимать этого удушья, оно не помещалось в груди, – но и отгородиться было невозможно, его наносили все приезжающие, слухами, сплетнями, – да и оно же почти открыто валило с газетных страниц. Печатные газетные авторитетные колонки – ведь это уже не сплетни, а вот они намекали и прямо клякали, что беда не в войне, а в дурном правительстве, даже злобном к своей стране. А ты, во фронтовой закинутости, усумнён: ты два года там не был, в России, и что там воистину делается – успеть ли тебе судить?
Однако сужденья этих самых газет о фронте были настолько все пальцем в лужу, что могли и в другом быть такие же. Газеты – Воротынцев презирал.
Но вот что: среди грязных слухов об императрице передавали и такой: что она ведёт с немцами тайные переговоры к сепаратному миру!
Передавали это крайне осудительно, а Воротынцев чуть не задохнулся: да умница бы была! И – правдоподобно: кому как не ей, русской царице немецкой крови, двоиться и муками исходить от этой войны? И – перспективно: единодушно всем было видно издали, что в царской чете она – ведущая, властная, так все и понимали. Так что задумает – она и склонит Государя! Так это обнадёжная линия?
И с новым чувством всматривался Воротынцев в портрет царицы. Не отказать в воле, в решительности – да, пожалуй, и в уме. Она – сосредоточенно знает своё. Да умница бы была!…
И как же чётко стоит проблема, и как же чётко её увидеть им сверху: если нет данных о близости исчерпывающей победы (а ведь нет! почувствовалось бы и здесь!) – то долг государственных людей не подвергать народное терпение новым испытаниям и новым жертвам.
Да – всё бы простил Воротынцев своему Государю за немедленный мир сейчас!
А вот и сам он на месте всё менее усиживал: заварилось, заклубилось: нельзя дать событиям просто тень, как они текут, в изнеможение и в гибель. Нельзя просто терпеть и ждать. Застучал в грудь порыв: действовать! Что пришла пора действовать – сходились знаки. И эта общая безвыходная брань на тыл. И это безнадёжное погружение в румынскую дичь, неудачи и расхлябица двухмесячной румынской кампании, новые могилы в чужой земле.
Но как и в чём действовать? – этого он не выхватывал умом. Ясно только, что действовать – не значило со своим полком через лесистые горы, глубже в Трансильванию. |