Выходили с Жербером покурить в коридор, и там он досказал, что постеснялся тому в лицо: недавно был такой случай: вечером привезли на станцию партию снарядов с казённого завода, а утром перед погрузкой на ящиках оказались трафареты Земгора. Ловко работают, а на фронте и верят.
Разговорились с ним дольше, он выразил, что сейчас вся интеллигенция охвачена как бы поветрием, заразительной болезнью: ругать правительство, теряя чувство ответственности перед государством и народом. Чтобы подорвать правительство – готовы на всё.
– Отчего же не коснулось поветрие вас?
– Наверно потому, – улыбнулся Жербер, – что я не русский и могу беспредвзято смотреть со стороны. Какое бы ни плохое правительство, но менять его во время войны была бы анархия.
Ещё и Жербер догрузил впечатления, уже не вмещалось. Заснул Воротынцев за Сухиничами, спал плохо. И заботы разбирали, и непонятности, и тревожная радость перед Москвой.
Во фронтовом огрубленьи не думал, что такое сильное будет ощущение – выйти ногами в своей Москве и с холмика глянуть на тот берег реки, на столпленье домов, там и здесь прозначенных голубыми и золотыми куполами.
Чтобы без денщика – Воротынцев ехал почти и без багажа. Сразу же, под стеклянным колпаком Брянского вокзала, пошёл к телефонной будке, крутил ручку и назначал квартиру брата Гучкова, Николая Ивановича. И узнал: нет, Александр Иваныч сейчас в Петрограде и в близких днях в Москву не ждётся.
И тем более стало ясно, что надо было из Киева ехать прямо в Петроград. Ах, зря в Москву поехал, не хватило терпенья дождаться. И – эх, не давал бы телеграмму Алине, сейчас бы прямо с вокзала на вокзал, чтоб не рассеяться, не разменяться. Сколько раз в жизни обжигался Георгий на этой манере – раньше времени с размаху пообещать.
И совестно стало перед женой.
Всю жизнь таким он и был: почему-то семейное всегда отступает перед настоящим делом, никогда ему нет места.
Он дал телеграмму, потому что любил радовать Алину, и представлял её радость и разные мелкие приготовки, дорогие для неё, – так ей интересней, чем свалился бы неожиданно.
Но хотя с Брянского было уже ближе домой – Воротынцев, любя начинать с главного, поехал на Николаевский вокзал.
Шёл туда прямой 4-й трамвай, от Дорогомиловской заставы до Сокольников, но, выйдя на площадь, небывалое увидел Воротынцев: с задней площадки на ступеньках, на поручнях люди висели гроздьями, срывались, бежали вдогонку, скакали на чужие ноги, хватались за чужие руки.
Впрочем, извозчиков было много свободных у вокзала, только брали где раньше полтинник – теперь три рубля, и так себе, ванька, и ничего не поделаешь. И вот уж они ехали через новый Бородинский мост, а справа, от Воробьёвых гор, по небу, и без того хмурому, ещё тянуло большую чёрную тучу.
– Кабы не снеговая! – показал извозчик кнутом. – У нас уж тут срывался. И морозец подхватывал.
Да, тут холодный стоял октябрь, а в Румынии – только слякоть. На голову догадался Воротынцев надеть сюда папаху, а вот под шинель не поддел куртки меховой – всегда ему бывало жарко, больше всего боялся запариться.
А ехали-то – по Москве! Сказка! Внутренне ещё продолжал перебирать о Гучкове, а внешне – прочнулся к окружающему и смотрел простыми радостными глазами: Москва родимая!
Как будто первый раз оценивал – как же она неповторяемо вылеплена, здание за зданием, бульвар за бульваром, – да посторонний наблюдатель и не усмотрит в городе того, что знает давний его жилец. Видит особняки – а целые усадебные сады в глубине? А переулком в сторону чуть – и трактир как в зачуханном уезде, торговая баня, позапрошлого века жизнь, и самовары распивают на травяных дворах. Да не только всё знаешь, но через чувство, через воспоминание протекает каждый угол, каждое дерево, каждая плита тротуарная, – сколько тут невидимого задержалось! а идут, топчут, не замечают. |