В одной руке у него была шашка наголо, в другой револьвер. Перед всеми проходившими солдатами он брал «на караул», всем обывателям преграждал дорогу и приказывал сворачивать на Большой проспект, «присоединяться». Убеждали прохожие, что на Большом и без них народу полно, юнец кричал:
– Без рассуждений! Стрелять буду!
И всех поворачивал. И в воздух стрелял иногда.
Потом два дюжих солдата-финляндца подошли к нему, попросили револьвер «посмотреть», и забрали.
* * *
Дворник в жёлтой дублёнке с чистым фартуком подбирал деревянной лопатой комья кровяного снега. От снега шёл лёгкий пар.
205
Нелидовского хозяина звали Агафангел Диомидович, и это имя тоже почему-то внушало безопасность.
Он пришёл звать к завтраку – после уличной проходки, свежий от морозца, крепкий, а уже с большой залысью, и тёмен годами и металлической пылью. Никакой радости он не выражал, как те вчерашние, с красными тряпками. Щёки его были сильно впалые, подбородок и взгляд твёрдые. Сказал из-под чёрных длинных усов:
– Не-ет, ваше благородие, и думать вам нечего идти: сегодня кипёт пуще вчерашнего. А вы не стесняйтесь. Только что теснота, не бессудьте. Отдыхайте.
Позавтракали – варёная картошка с подсолнечным маслом, капуста да солёные огурцы, пост. Кружка чая без сахара.
И опять хозяин ушёл, но не на завод – работы-то везде остановились.
И капитан Нелидов остался в своей крохотной комнатке с одним окном. Когда хозяин утром отнял ставню – открылся закуток неширокий перед чужой кирпичной стеной, замётанный грязным снегом, с фабричной сажей. И всё. В городе могли кипеть, перемещаться и кричать толпяные волны – здесь свисали с застрехи две сосульки, тоже уже грязные, не капало таяньем, не шевелился ветер, не залетал воробей, – ничто.
А Нелидов проснулся сегодня рано, ещё в темноте, – и сразу потерял сон, в отдохнувшей голове зароилось, зароилось: что происходит? И почему он сам не действует? И что за положенье у него – пленного? интернированного? раненого? дезертира? Ни одна категория не подходила, ни на что не было похоже.
Снова и снова его прожигало вчерашнее. Не опасность погибнуть – но от русских солдат! И после такой сцены – как оставаться офицером? И в чём смысл погонов? И всей армии? Армия разваливается, даже если не исполнено одно приказание, – а если солдаты убивают офицера?
Если б он был здоров – он конечно бы тут не улежал, он помчался бы в батальон глухой ночью, когда толп нет, где-то бы прорвался или отстреливался. Но он – пригвождён был своей онемевшей ногой, он и четверть воина не был.
День кажется был солнечный, но в этом закутке за окном не проявлялся. И теснота убогой чужой квартиры, как будто не в двух верстах от казармы, а где-то в другом городе, и говорить не с кем, никого своего, и бездействие, – такая тоска обняла Нелидова, не представить, как этот день протянуть.
Кроме кровати, комода, грубо обделанного мягкого кресла и простого стула, тут и мебели не было, не помещалась. На подоконнике малого окна, разделённого переплётом ещё вчетверо и без форточки, стоял горшочек с геранью. В углу висела небольшая тёмная икона Божьей Матери, под простым дешёвым окладом. А на комоде поверх белой кружевной дорожки стоял перекидной календарь на двух плитах, календарь-то насажен Семнадцатого года, а всё устройство – к трёхсотлетию дома Романовых: на левой плите изображён был Михаил Фёдорович, а на правой – нынешний Государь.
Вот и всё в комнатке, и книги ни одной. Да и не читалось бы.
Никогда Нелидов в тюрьме не сидел, но за этот день испытал тюремное: почти повернуться негде и смотреть не на что. И лежать тошно, и сидеть тошно. И в душе жжёт. |