Надо крестьянам объяснять, что конфискация земель на даровщинку притянет в деревню много случайных – рабочих, прислугу, мелких чиновников, и придётся на крестьянина не больше, а меньше; а потом начнётся небывалая земельная спекуляция, и опять создадутся имения.
По своим свежим калужским впечатлениям он особенно выразительно предупредил:
– Глухая деревня, не тронутая образованием, выражает свою мысль очень неясно. Может быть и потому, что сегодня идти против общего течения не всегда безопасно. Деревня – говорит обиняками, но к ним надо прислушиваться, чтобы заранее предупредить опасности. Я бы сказал: это, может быть, не столько монархические чувства, сколько монархические сомнения: как будем жить дальше, без царя, без полиции?… Нас пугают деревенским красным петухом – а на самом деле деревня гораздо больше хотела бы порядка, чем разбоя.
Но в общем шуме, мелькании, пестроте съезда эти слова мелькнули, как и не услышанные, никто на них потом не отозвался. А Вера очень приняла: ой, ведь всё наше будущее – в деревне, как она себя поведёт. И от голоса оратора, благородной, вдумчивой, некрикливой манеры говорить. Да и просто потому, что он был – кумир библиотекарш с Александрийской площади, признанный гениальный человек, философ, не знаешь с кем и сравнить из живущих.
А на днях он пришёл в библиотеку вновь – и книги, им заказанные, подготавливала как раз Вера, они и стояли, разбирали у конца прилавка, и ещё две соседки, чуть издали, старались слышать – так всем был интересен Евгений Трубецкой. К Вере он был очень доброжелателен (хотя в минуты самопогружения мог не узнать, или спутать, или завеситься незначащей рассеянной улыбкой; про покойного отца князя Евгения говорили, что тот по отвлечению мысли задувал не свечу у кровати дочери, а саму дочь, это у них семейное философское было). В этот раз был вполне внятен, внимателен. Вера напомнила ему его замечательные слова на съезде, о деревне. Он доверчиво посмотрел глубокими голубыми глазами, так почти полную минуту смотрел на Веру, уже может быть и не видел её? – нет, видел. И вдруг:
– Я даже сам не ожидал, насколько у меня врезаны деревенские впечатления. Не калужские, сейчас, а именно – детские. Странно, вы знаете, но этот месяц великих событий я живу – как будто больше в прошлом. Я… – Поколебался? – Приехал в Петроград на заседания Государственного Совета. А тут – революция. И в гостинице „Франция” на Морской, под эту музыку пулемётов… возвещающих рождение новой России… меня почему-то охлынуло созерцание России старой, милых отошедших… – Закрыл глаза. Открыл, ещё голубей и полней. – Это не бегство от настоящего, нет. Это – искание точки опоры для настоящего. Связь с отошедшими – должна сохраняться всегда. И я в своём номере, под стрельбу, под шумы – два дня писал, не отрываясь. Всё в один порыв написал.
Хорошо, что не в „Астории” остановился, подумала Вера.
– Стал вспоминать от самого раннего детства, от дедушек, бабушек. Моего дедушки Петра Иваныча Ахтырка – величественная ампирная усадьба, для парада, не для жизни. Жить – мы теснились в одном флигельке, – но какой дворец над запруженной Ворей, остров, лодки, какой парк вековой, беседки, мостики с берёзовыми перильцами. Ахтырка осталась в душе как звуковая симфония… Каждая дорожка в парке, каждая лужайка, поворот реки – как будто звучат. Каждое место связано с особым мотивом, и музыкальный образ неразрывен со зрительным.
Вера замерла, чтоб он не остановился, чтоб – ещё, чтоб никто не прервал.
– А в залах висело множество потемневших закопчённых, да и дурно намалёванных портретов предков, в орденах и лентах, а то с гончими собаками, в золотых рамах. Я их терпеть не мог. И уже после смерти дедушки прострелил из лука портрет императора Александра Павловича, в пурпурном одеянии и с любезно-кислой улыбкой. |