|
И это все, что мне известно, — с холодной учтивостью ответил Шпагин.
На знакомом вокзале Азина встретили Шорин, члены Реввоенсовета Второй армии Гусев и Штернберг. Духовой оркестр сыграл «Марсельезу», в приветственных речах прозвучали похвалы по адресу Азина. Он слушал, и все в нем — от разрумянившихся щек до малиновых галифе — пело мальчишеским восторгом. Азин был очарован самим собой, но все же заметил: мужицкое, в резких морщинах лицо командарма очень сурово.
Шорин в черной суконной гимнастерке, таких же брюках, заправленных в солдатские сапоги, с суковатой палкой в руке, человек без военного фасона и форса, показался Азину грубым и черствым.
— Вечером явиться в штаб, — приказал командарм сипловатым баском. Опираясь на палку, сел в тарантас, уехал не попрощавшись.
Не понравились Азину и члены Реввоенсовета: Гусев с его полной белой физиономией и выпуклыми глазами, Штернберг, в широкой русой бороде похожий на купца.
— Какие-то старые шляпы, — шепнул Северихину счастливо улыбающийся Азин. Он не был по натуре нахалом или наглецом. Он благоговейно относился к ученым за их знания, к военным за их мужество, подражал Суворову, не замечая своего подражания. Война огрубила его юную восторженную натуру. Восемнадцатый год поднял его на большую высоту военной власти: командующий Арской группой войск, освободитель Казани — было от чего закружиться молодой, веселой его голове. В эти дни у Азина не оказалось авторитетного наставника из тех, что вошли в историю революции под легендарным именем комиссаров.
Беспомощность бывшего командарма усилила в Азине пренебрежительное отношение к высшим военачальникам, а своим командирам он старался показать, что понимает в военной науке больше и лучше их. С ложно понятой многозначительностью своего превосходства Азин и явился на прием к командарму.
В комнате кроме Шорина сидел Гусев. Азин щелкнул каблуками, козырнул. На нем густо цвели малиновые галифе, зеленела гимнастерка, блестела покрытая лаком деревянная кобура, солнечные зайчики порхали по хромовым сапогам. Азин думал: командарм обнимет его за плечи, усадит рядом с собой — и начнется военный совет.
— Это кто та-кой? — безулыбчиво спросил Шорин. — Артист императорского театра? Опереточный гусар? — Между бровями командарма обозначились крупные сердитые морщины. — Утром мы поздравляли тебя с победой, мы говорили, что ты талантливый молодой командир. Правду говорили! Сейчас я тоже скажу правду. Как ты, Азин, воюешь — больше воевать нельзя. Анархия, самовольство, самохвальство захлестывают тебя. Знаешь ли ты, какой ценой оплачены твои победы? Ты понес тяжелые потери под Высокой Горой, на Арском поле. А знаешь, почему? У тебя не было самой элементарной дисциплины. А дисциплина — закон армии! Я ценю личную храбрость командира, но человек, не требующий дисциплины и не признающий ее сам, не может командовать. Я одобрю любое наступление без моего разрешения, но расстреляю за самовольный отход без моего приказа. Ничто не поможет командирам, манкирующим моими приказами. Да, вот еще что! Говорят, Азин не берет в плен ни солдат, ни офицеров противника? Он расстреливает их на месте? — спросил Шорин, пристукивая палкой.
— Я не намерен целоваться с врагами революции! — крикнул Азин жидким баритоном.
— Смирно! Извольте молчать, пока говорит командарм!
— Слушаюсь, — пробормотал Азин неприятное и уже позабытое им слово.
— А кого ты считаешь врагами революции? Рабочих? Русских мужиков? Татар, вотяков? Они — народ! Тот самый народ, за свободу которого ты воюешь. Этих людей надо возвращать на сторону революции не пулями, а правдой. Правда сильнее пуль! Уничтожай врага, не бросающего оружия. Врага, поднявшего руки, — щади! Но расстреливать походя, не выяснив причин и обстоятельств, — не смей! По собственной прихоти не смей решать судьбу человека! Для этого есть трибуналы. |