|
— Вы мужчина серьезный, — сказал Граве. — Люблю людей действия, а не размышлений. К сожалению, среди нас расплодились осторожные.
— Чрезмерная осторожность — та же трусость.
— И я так думаю. Еще меня бесят чистоплюи. Им, видите ли, нельзя. Дворянин, гвардейский офицер, голубая кровь — и вдруг шпион. Мерзко? Да! Унизительно? Да! А ведь не понимают, что в нынешней войне позволительны самые мерзкие способы борьбы. Мы же стыдимся забрызгать грязью своих белых коней, а красных считаем то сплошными идиотами, то сионскими мудрецами.
Они сидели друг против друга и — непохожие — сейчас странно походили один на другого. У обоих были позеленевшие от бессонницы физиономии, из каждого выпирало все еще не утраченное превосходство над людьми.
— У них есть нравственные причины для мести, ничего не скажешь, но как я их ненавижу!
Граве коротко и криво усмехнулся.
— Слушайте меня, Афанасий Гаврилович, внимательно. В последние дни я чувствую себя все хуже и хуже, боюсь, не доживу до нашего торжества.
— Что вы, батюшка мой, что вы?
— В случае смерти завещаю вам Гоньбу. Знаю, в хозяйских руках будет мое имение. А если красные победят, — продолжал Граве, глядя мимо Скрябина, — то перебрасывайтесь на их сторону. Являйтесь в Чека с повинной: сочувствовал, мол, белякам, воевал, мол, с большевиками. Самую малость, конечно, наговаривать на себя никогда не стоит.
— А если они меня шлепнут? Я, батюшка мой, при одной такой мысли трепещу.
— Нам трепетать не положено, — жестко сказал Граве, останавливая на Скрябине совиные глаза, словно хотел прощупать, что же таится за узким лбом хлеботорговца.
Скрябин не мигая выдержал испытующий взгляд, но Граве все же подумал: «У него ненадежное, предательское выражение глаз». Поколебавшись, вынул из стола пять толстых радужных пачек.
— Это на расходы. В каждой пачке по десять тысяч. Катеринки-сторублевки, — опять криво усмехнулся Граве. — Восстание в Воткинске начнем сразу же, как только начальник красной дивизии Романов выступит против Азина. Это случится, когда Азин станет переходить Каму под Сарапулом.
Граве постучал костяшками пальцев по малахитовой чаше.
— Был Романов полковник как полковник, но переметнулся к красным. Побыл у большевиков полгода и теперь переметывается к нам. Как тушинский вор…
— А может, наши посылали его с определенной целью? Может, он исполнил все, что ему положено, и возвращается? Предавать своих-то опасно. Вспомнив, как он выдал красным самого Граве, Скрябин боязливо смолк.
— Возможно, так, возможно, этак. Но это в гипотезе. Сейчас в Воткинске наши кадровые офицеры, члены союза фронтовиков. Они — наши руки! Со своим отрядом вы захватываете завод, я ликвидирую гарнизон.
— Воткинский Совдеп может оказать вооруженное сопротивление.
— Никакого! В городе десятков пять коммунистов, вырежем их, будто цыплят. Мы провозглашаем власть Колчака и сразу же присоединяемся к Ижевской дивизии капитана Юрьева. Нам не впервые свергать Совдепы в здешних краях. — Граве выдернул из кармана маузер. — Кто там, за дверью?..
Дверь приоткрылась, на пороге появился архиерей.
— Фу, черт! Предупреждать надо, ваше преподобие, а то я бы и выстрелил.
Архиерей, шурша шелковой рясой, прошел к столу. Скрябин встал, склонив голову. Архиерей перекрестил его толстой, в мелких веснушках рукой, сцепил на груди пальцы. В смоляной бороде жирно струился золотой крест.
— Я зашел узнать: нет ли в чем нужды? — спросил он глубоким голосом.
— Нам пока ничего не нужно. |