Изменить размер шрифта - +

Эскадрон вылетел на светлую от ромашек поляну с гранитным столбом у дороги.

— Перед нами — Азия, за нами — Европа. Этот самый столбик — граница двух континентов, — сказал Игнатий Парфенович.

Кавалеристы окружили обелиск.

— На той стороне, значит, Колчаковия? — Турчин сбил на затылок фуражку.

— Колчаку за тыщей столбов не укрыться. Теперь земля в Европе ли, в Азии ли мужику принадлежит, — поигрывая нагайкой, сказал командир второго эскадрона.

— Даешь Азию, мать ее распротак! — выматерился кривоногий кавалерист. — Всю белую шатию стану мордовать до самого океана. Океан-то прозывается как, не знаешь, старый хрен?

— Но, но, без хамства! — Турчин спрыгнул с седла. — Привалимся на часок. — Он лег в высокие, густые ромашки, положил под голову руки.

— Разлегся-то как — башка в Европе, задница в Азии. Навыдумывали хитромудрые всяких штучек-дрючек. Откедова знают: тут Европа, там Азия? Чесал один языком — до Луны-де полмильёна верст. Он что, лазил на Луну?

— Семь верст до небес — и все лесом, а ты — полмильёна, — отозвался командир второго эскадрона, закуривая цигарку.

— Дай подышать махорочки. Эх-хе-хе, не желают люди запросто жить, все выкобениваются, все мудрят, — вздохнул кавалерист и снял сапоги. Сдвинул острые колени, обнял ладонями, переплел пальцы.

Его физиономия с вислыми щеками замерцала тускло, но мягко. Такие же тусклые глаза скользнули поверх ромашек, в сизое, неприступное небо.

Показалось Игнатию Парфеновичу: живет в этом матерщиннике простая, жадная до веселых желаний душа, но какая-то сила давит ее, останавливая на самом взлете.

— Больно ты сердит, парень, — миролюбиво заговорил Игнатий Парфенович. — Тебя жизнь крутила да мяла, вот ты и озверел.

— Ты что, поп? Исповедуешь? Не желаю!

— На жизнь зачем сердиться? И на меня огрызаться ни к чему, я постарше, могу и совет подать.

— Советчиков расплодилось… Тоже выискался профессор кислых щей, криво усмехнулся кавалерист. Опрокинулся на спину, взял цигарку, почадил, жадно глотая махорочный дым. — Ты, горбун, на шмеля похож. Жужжишь под ухом, жужжишь! А шмель, мать его душу, бесполезная скотина! На кой хрен его бог сочинил? Не ответишь, горбун, куда тебе! Кишка тонка! На, докуривай! — Кавалерист воткнул в губы Игнатия Парфеновича мокрый окурок.

Лутошкин чуть не задохнулся от вонючего дымка, но, сдерживая отвращение, стал курить.

— Будь ты хоть семь раз профессор, а жизни меня не научишь, я сам академию каторжной жизни окончил. Такие уроки преподнесу — за нож ухватишься.

— Мы же братья по классу, — заметил Игнатий Парфенович.

— Не люблю хитромудрых, горбун.

— А кого любишь? Россию ты любишь?

— Расею — да! А за что — кто ее знает. — Кавалерист поймал губами травинку, перекусил, пожевал.

— А не любишь кого? — допытывался Игнатий Парфенович.

— Таких, как ты, горбун! Въедливый ты человечишка.

Игнатий Парфенович не огорчился грубостью кавалериста. Он лежал на траве, любуясь крупными ромашками, закрывшими всю поляну. Исчезло щемящее состояние духа, ушло в глубину памяти ощущение войны. Он созерцал высокое вечернее небо.

«Верю ли я в существование бога? Дух мой — бог мой, а храм мне не нужен. Нужнее звездный купол над головой и вот эти ромашки, синяя эта травинка с кузнечиками, эта трепещущая всеми листами осина».

Над ними никли затяжелевшие кисти трав; прогретые за день солнцем, они все еще излучали тепло.

Быстрый переход