Изменить размер шрифта - +
Товарищам по работе казалось, что Саблин делает какие-то необыкновенные дела, исполняет неслыханно трудную миссию. Грозный взлет народа на гребень революции дал ему призрачную возможность казаться выше собственного роста. Бывают такие минуты, когда честолюбцы видят себя как бы со стороны. Кажется им тогда, что все им позволено, что солнце светит только для них, люди на земле существуют лишь для того, чтобы оттенять их особенную жизнь.

В этот вечер Саблин чувствовал себя на вершине жизни. Он стоял, опершись о дверь каюты, держа стопку на отлете, и говорил с многозначительными паузами:

— Политика — моя судьба. Все — в политике, ничего без нее. Есть люди, меряющие исторический процесс метром личной судьбы, — я не принадлежу к ним. Не признаю личной драмы, когда разыгрывается мировая трагедия. Кстати, Парфеныч, что ты думаешь о сильных личностях, когда-то сжимавших в своих руках целые континенты?

— То, что я думаю о них, — непристойно, но только с их точки зрения. Доискиваться до смысла их деятельности — значит совершать измену, опять же с ихней точки…

— К сожалению, в мире вывелись сильные личности. Нельзя же принимать за них Бориса Савинкова или Александра Колчака. Первого я не признаю из-за его мнимой значительности, другого — из-за явной незначительности его. С подмостков жизни сошли центурионы Рима, грубые рыцари средневековья. Героизм средневековых завоевателей сменился вежливостью паркетных шаркунов, — жирным смешком зашелся Саблин.

Спорить со следователем было небезопасно. Игнатий Парфенович давно усвоил себе простую истину: только умный и благородный человек не злоупотребляет властью.

— Можно доказывать все, что угодно, но доказывать надо талантливо. Вдохновенный оратор ведет за собой толпу и может двинуть массы на штурм дворцов, может переманить к себе противника. Может натворить такое, что запомнится на веки вечные, — продолжал Саблин.

Игнатий Парфенович смотрел в окно: вечерний блеск деревьев, движущихся оконных стекол, белых пароходных стен приобрел силу и свежесть и очаровывал душу.

Саблин и Дериглазов в куртках из черного и желтого хрома взмахивали руками, повертывали из стороны в сторону головы, оглушали друг друга словами, хлесткими как оплеухи.

— Люблю молодость, уважаю ее порывы! — восклицал Саблин. — Еще юношей я избрал девиз — нарушайте, нарушайте, нарушайте тишину стоячих вод! Революция погибнет, если бурный поток ее превратится в омут. Только одна юность способна на благородство, а благородные поступки так же редки, как и великие творения искусства. Это странно, но не парадоксально. Разве не парадокс, что жертвы иногда влюблены в своих палачей, а люди принимают тупых идолов за античных богов?

Игнатий Парфенович смотрел исподлобья на Саблина, он иногда впадал в раздражение и тогда изменялся на глазах: печальный взгляд его становился угрюмым, лицо темнело.

— Боги? Цари? Идолы? Все они умирают, часто не оставляя даже следов на страницах истории. А если и оставляют, то следы преступлений… Ты говоришь о прошлом, я думаю о будущем. О новых исторических временах. Новую русскую историю надо начинать с нуля, в этом я совершенно убежден, и ее будут творить настоящие люди.

— Кого вы разумеете под настоящими людьми? Коммунистов? — спросил Игнатий Парфенович.

— Хороший коммунист тот, кто готов умереть за свои идеалы, хороший монархист — это мертвый монархист, — ответил Саблин.

— И больше никаких оттенков?

— Если для дела пролетариата нужен негодяй, он уже хороший человек.

— В борьбе за народное счастье негодяи не могут быть помощниками. Они вызовут ненависть людей.

— Пусть ненавидят, лишь бы боялись.

Быстрый переход