Изменить размер шрифта - +
Пусть воткинцы знают, что борются за свои сады и огороды. За цветущую собственность веселее драться. Но это все чепуха, побрякушки для бородатых детей. Костяком дивизии будут офицеры, фронтовики, зажиточные мужики, состоятельные горожане. Ну и те рабочие, что исповедуют эсеровскую веру. Те навсегда останутся с нами. Идите, капитан, и соберите командиров своих отрядов.

Помахивая тросточкой, Юрьев вышел из кабинета. Николай Николаевич опустился на диван, закинул руки за его спинку. В стекла било солнце, синие и алые пятна играли на ковре, бронзовый царь Петр светился в солнечном косяке. Пахло пудрой. Граве задумался: хотелось мыслить опрятно и ровно, но ум работал резко и грубо. «Какой-то Федечкин командует целой армией, а я? Почему бы мне не встать во главе этой самой Народной армии? Устранить здешних главарей не так-то сложно. Федечкин — рохля, Солдатов дурак, Юрьев — военный невежда. Остаются левые эсеры, а левых эсеров надо вышвыривать, хватит с нас ихнего распутства мыслишек. Мавры сделали свое дело, мавров можно стрелять».

Вечером Граве прогуливался по улочкам Воткинска. Прогулка ограничивалась берегом пруда, площадью перед заводскими воротами, сквериком кафедрального собора. Сонный, в зеленом сиянии берез по берегам, пруд был красив, но и здесь стояли безобразные «баржи-тюрьмы», убивая очарование природы. Люди, находящиеся в трюмах этих ржавых посудин, не вызывали в Граве сострадания: они казались какими-то нереальными существами. Он оправдывал себя тем, что эти красные должны быть уничтожены во имя великой России.

Площадь у заводских ворот сохраняла следы недавнего восстания: искрошенные пулями кирпичные ограды, заплесневелые лужи, булыжники, похожие на человеческие черепа, и на них — опрокинутый навзничь — большой царский герб. Бронзовый двуглавый орел загрязнился, звонкие крылья позеленели.

Граве потрогал пальцем покореженную, в рыжих потеках орлиную голову, ржавые когти, все еще сжимавшие обломанный скипетр. «Никто не догадался водрузить герб над заводскими воротами. Да и никому это не нужно. Надо приказать, чтобы водрузили».

Он вошел в кафедральный собор. Шло вечернее богослужение. Голубой легкий туман расслаивался под высоким куполом, грустный дым ладана, царские врата в игре теней и света растрогали Николая Николаевича. Голос священника — влажный, проникновенный — звучал по всему собору, тоже вызывая умиление.

Граве встал между колоннами. Торжественная, отрешенная от всего мирского атмосфера богослужения действовала успокоительно. Он залюбовался бледным чернобородым священником, вслушиваясь в его исполненный молитвенного экстаза голос. Слова священного писания казались прекрасными по своей значимости и поэтическому настроению.

— Приидите ко мне, все страждущие и обремененные, и аз упокою вы-ы-ы, — нараспев произносил священник. Граве мысленно повторял эти слова. «Как славно! Я завидую пастырю, во всем его облике нет ни злобы, ни ожесточения, мы для него только рабы божьи. «Приидите ко мне, все страждущие и обремененные, и аз упокою вы». Этот призыв бога снисходительного и всепрощающего — сейчас особенно умилял. Граве поднял глаза на огромную, в золотом окладе, икону. Под ней были те же, начертанные церковнославянской вязью, слова.

Проповедь кончилась. Прихожане подходили под благословение. Священник с кротким выражением лица кидал по воздуху привычные благословляющие кресты.

— Помолитесь, батюшка, за грешную душу раба божьего Николая.

Священник перекрестил Граве, сказал шепотом:

— Подождите меня. Нужно мне побеседовать с вами…

В ожидании священника Граве ходил по скверику. Однотонно, раздумчиво звонил соборный колокол, неистовствовали воробьи, шелестела под ногами трава. Рябины висели у белых каменных стен, в конце аллеи густо синел пруд. «О чем будет со мной говорить священник? Может, о милосердии к арестованным? Приидите ко мне, все страждущие и обремененные, и аз упокою вы», — снова промелькнула в голове фраза, но почему-то не взволновала, как в соборе.

Быстрый переход