Оставалось еще одно дело.
Я обернулся к соседней двери и нажал облупленную кнопку звонка. Я жал и жал, наверное, минут пять, пока за дверью не раздались шаркающие шаги.
– Кто там? – спросил дребезжащий голос.
– Откройте, Илья Маркович, это ваш сосед, Алик.
– Алик? – удивился Илья Маркович, снимая цепочку с двери. – Что случилось?
Он был в пижаме и тапочках.
Я молча отодвинул его и прошел в коридор. Хрусталь в румынской стенке переливался острыми гранями, а на подоконнике стоял круглый аквариум с рыбками, и они таращились на меня своими выпуклыми глазами и шевелили губами, будто хотели что-то сказать. Я прошел мимо, к стенке, на которой висел новенький ковер, и сорвал его со стены. Нашитые петли треснули, а вот гвоздики полетели в разные стороны – под ними обнаружилась фанерная дверь с круглой ручкой. Я дернул ее на себя и, подхватив ближайший стул, с размаху ударил им в блестящую панель, подмигивающую огоньками.
– Не включайте больше свою машину, Илья Маркович! – сказал я сквозь зубы. – Никогда больше не включайте свою машину!
Помахал перед лицом ладонью.
Померещилось, ничего нет за портьерой.
И что за лицемерие, зачем пишу?
Приподнялся осторожно, газовый рожок прикрутил, на цыпочках прошел к окну, отдернул портьеру. Ткань пахла мокрой овчиной.
Тяжелый, гнилостный запах.
Водоросли, облепившие разбухшее лицо утопленника.
Выдумки твой прогресс, друг любезный, сплошное холодное умствование. Думаешь, все, что обитает на земле и под землей, можно постичь человеческим разумом. А они ползают там, в темных глубинах…
С миниатюры на столе молнией сверкнуло нежное наклоненное лицо с черешневыми навыкате глазами и ярким, свежим ртом.
Mamane звала ее цыганкой. Цыганка сверкнет глазом, запрокинет голову, блеснет зубами, и идешь, идешь за ней, не помня себя…
За бесстыдно отдернутой портьерой во все края простиралось одинаковое полупрозрачное небо, капли, светясь, висли на черных ветках, на желтых листьях с завернувшимися краями.
А там скользит туман меж еловых стволов, холодный туман, а небо над ним теплое-теплое, синее, розовое небо, а в нем, в этом блистающем небе привиденьицем тоненький ноготь молодого месяца, вальдшнепы кричат на тяге, бекасы блеют барашками, ружье в руках нагревается, в сильных, молодых руках английское ружье Мортимера, заряжающееся a la Robert, по последнему слову ружейного искусства…
Да, но без Нее, без счастья служить Ей, видеть Её каждодневно, без этого экстаза самоотречения, разве испытал бы он ту остроту жизни, в которой даже страдание расцвечено чудными павлиньими пятнами, наподобие тех, что плавают под сомкнутыми веками?
Это странное, звенящее чувство пустоты и легкости словно облако несется над землею, одушевленное, счастливое облако, свободное от бренной оболочки, словно…
… выпотрошенная рыба, подгнивающая на грязном кухонном столе.
Как она забеспокоилась, бедняжка, когда он первый раз шепотом спросил ее: «Кто это там? В углу?» Как стала уверять, что всего лишь тень от буфета, лунный отблеск от зеркала, мутный плавающий свет.
Он-то знает лучше.
«…Издатель ваш, друг мой, сущий кровопийца, а вы по наивности все числите его за благодетеля. Помилуйте, слыханное ли это дело – по два романа в год, на столько лет вперед, будто вы фабрика какая! Вот вы и жалуетесь, голубчик, что глаза у вас сдают совсем, пишете ощупью, чуть не по линейке. А что до переезда вашего из Парижа, так хотя в провинции жизнь, конечно, дешевле, но климат там, по-моему, еще хуже, особенно зимою…»
И как он только не боится жить так близко от тех, что в глубинах? Море ведь совсем рядом, вот оно, плещет под окнами! Недаром, говорят, он затворяется в какой-то башне, впрочем, тут еще вопрос, от кого он там прячется. |