Надо ограждать их от подозрений и напастей. Валериан Иванович помолчал, подумал.
— Разумеется, ребята должны верить в мир, в котором они живут, медленно заговорил Репнин, — ценить людей, которые растят их, говорят добрые слова, дают хлеб.
Ступинский пододвинул стул, неторопливо уселся.
— В том-то и соль, — вздохнул он. — Об этом тревога, и не только наша с вами. — Он поболтал чайник. — Пусто. Заварить еще? Кстати, — хлопнул он себя по лбу. — Во балда. Позвал вас, чтобы сообщить в неофициальной обстановке приятную весть, а этот дурацкий звонок сбил меня. Разобрались в конце концов с вашим делом. Скоро вы получите паспорт. Простите, так уж получилось: сначала утомил разговором, а после угостил новостью. Следовало бы наоборот.
Репнин почти никак не отреагировал на это сообщение. Он только кашлянул, промычал свое «м-да», полагая, что Ступинский отчего-то малость схитрил, приберегая этакое известие к концу разговора.
— Вы как будто не рады?
— Нет, почему же? Но, видите ли, меня как-то уже перестало заботить мое положение. У меня много других, более важных забот.
— О ребятах?
— Вот именно, о детях. И работа моя день ото дня осложняется. Не так-то просто воспитывать детей по-новому, без кнута и Боженьки. — Репнин нахохленно уставился на Ступинского. — Скажите, только прямо: зачем понадобилась вся эта возня со мной? Ну, вот мое вызволение с биржи, теперь вот мое назначение на должность заведующего, хлопоты о гражданстве? Я ведь отлично понимаю, что это не без вашей, так сказать, инициативы. Не в благородство ль играете?
— Нет, играть недосуг, Валериан Иванович. Заведующим вас назначают как человека, понимающего, что доски в штабеля складывать и человеческие жизни пестовать — не одно и то же. Не думайте, что это с бухты-барахты. Так лучше, когда дети у вас учатся, а вы у них. Вы все еще кособочитесь, не соглашаетесь. Дело, как говорится, хозяйское. Может, это даже и хорошо. А то у нас лишка развелось тех, кто со всем соглашается. Учите ребят почитать старших, но не раболепствовать перед ними. Это противно нашему обществу.
Валериан Иванович вынул из кармана часы, извинился, сказав, что дела не терпят, а дети ждут, и начал собираться.
— Я и в самом деле многому научился у детей, — надевая пальто, проговорил Репнин. — Привязался к ним, и хотелось бы без тревоги думать мне об их будущем. Простите меня за некоторую афористичность, что ли. Великий немецкий поэт сказал: «Если мир расколется — трещина прежде всего пройдет по душе поэта». А я думаю: прежде всего пройдет она по судьбам детей. Пришел к этому не сразу. Прозревал, как говорится, через беды. Ну, прошу простить меня. Кажется, за много лет наговорился.
Ступинский пожал мягкую руку Валериана Ивановича, повторяя про себя: «Да, если мир расколется…» — а вслух спросил:
— Так и не сможете, видно, никогда забыть ту женщину с картины?
— Никогда не смогу забыть.
Оба тяжело помолчали.
— Валериан Иванович, вот еще о чем хотел посоветоваться. У вас там некому вести занятия по военному делу. Я изредка мог бы. Не возражаете? Пока не хватает военруков. А надо, очень это надо. Ведь если мир расколется… А как там крестник мой поживает? — уже за дверью спросил Ступинский, провожая Репнина до крыльца.
«Какой воспитанный человек! И где бы это?» — удивился Валериан Иванович и переспросил:
— Мазов-то? Разно поживает. Сложный мальчишка. И хороший и плохой. Без середины. Еще раз извините, — по-военному приложил руку к шапке Репнин. — А что касается вашей просьбы, то дверь нашего дома для всех открыта, и ребята всегда людям рады. |