Придерживая западню, проскользнул в темную, дующую холодом дыру. На чердаке завывало. По стропилам снова прочеркнуло полосами снега. В трубах гудело. Пахло пылью и Зинкиным истлевшим добром, раскиданным по всему чердаку. Нога наткнулась на что-то мягкое. Толя отпрянул в сторону, зачиркал спичками. Огонек заколебался, подпрыгнул и погас. Под ногами старый олений сокуй, изрезанный ребятами на «жошки» и разную другую потребу: новогодние бороды и усы Деду Морозу, хвост лисе, уши волку — мех везде нужен. вот и разодрали сокуй.
Еще зажег спичку Толя. Вот она, труба, которая требуется. Он на ощупь пошел к ней, на ошупь же нашарил и кирпич, тот, за которым сверток. Но прежде чем решиться вынуть кирпич и перепрятать деньги, сделать перетырку, как говорят ребята, Толя присел на холодную слегу, сгорбился, задумался.
Белый снег на стропилах или чердачная глушь напомнили ему белую, яснолицую, вечно что-то шепчущую прабабушку Антонину, мученицу за семью мазовских, как звали ее на селе. Когда всю ораву Мазовых выселили из большого дома и жили мазовские у каких-то родственников, Толю все равно тянуло почему-то к старому дому. Однажды он забрел в огород, спускающийся задним пряслом к реке, заросший донником, коноплей, жалицей и краснолистой огневкой.
В огороде было убрано, и оттого он казался необычайно просторным. На межах через силу бодрился чертополох, соря пушистое семя, жабрей звенел сухими колючками, и репейник липучий цеплялся за штаны. На репейнике висели пестренькие щеглы. В бороздах между гряд белело. Капустные кочерыжки с одним-двумя листами присолены инеем. В углу огорода баня, до дернового верха захлестнутая бурьяном. Она темнела зевом распахнутой в предбаннике двери.
Толя пошел к бане по хрустящей от ледка борозде и увидел хилую морковную прядку в земле. Морковь вытягивали наспех, за космы, и не вся она выдернулась. Толя покопался в холодной земле, уже схваченной корочкой, и вынул потную морковку с бледным хвостиком. Мальчишка так почему-то обрадовался ей, что сейчас же откусил сморщенный конец морковки, в заусеницах которой темнели полоски земли. Морковка оказалась до того студеной, что заломило зубы.
Тут, на огороде, и сыскала Толю прабабушка Антонина. Она вытерла морковку передником, выдавила мальчишке нос, погрела дыхом его руки. Мальчик обнаружил, что по блеклому лицу прабабушки, из несостарившихся, чистых глаз как-то сами собой катились слезы, катились на шею, на суконную мужскую тужурку, кругло катились, как сок из подрубленной березы.
Толя взял и тоже заплакал.
— Ну, а ты-то чего ревешь? — спросила прабабушка Антонина. — Я родное гнездо обревливаю. Твое гнездо другое будег. Дай Бог, не такое, где люди людей изводят, где грыжу да надсаду добывают…
Она открыла дверь в баню, посреди которой стояла шайка с мыльной водой, забрала с окошка лампу без стекла, серо-коричневый обмылок, приперла дверь предбанника батожком, и они побрели с осеннего, ровно бы состарившегося огорода…
Прабабушка Антонина хотела умереть дома и убралась на тот свет той же осенью, следом за матерью Толи…
Толя замерз, вскинулся. И не стало огорода с белыми бороздами, седенькой старушки, бурьяна, потрескивающего на ветру, грустно исчиркивающих щеглов.
Глухой, темный чердак остался, снежные полосы по слегам и поскрипывающий от ветра скелет дома. Ветер был тоже одинок, холоден и бездушен. Толя поднялся, вынул кирпич, опустил его к ногам. Зажег спичку, вытянул за бечевку сверток. Стряхнул со свертка пыль и сажу, засунул его за пазуху, а кирпич вставил на место. Сам отряхнулся, постоял, успокаиваясь. Словно во вспышке зарницы увидел он еще раз прабабушку Антонину, пустынный осенний огород, низкое небо со снеговыми тучами и спустился с чердака.
Прошмыгнув в уборную, он при свете мерклой лампочки стал считать деньги. Пересчитал. Еще раз пересчитал и уронил руки. Осталось триста восемьдесять рублей. |