|
Затем их погнали бегом через все здание, чтобы после этого стоять в очереди перед дурно пахнущими кладовками и получать какое-то снаряжение, обмундирование или сапоги; причем вещи швыряли им под ноги презрительно и издевательски, как бросают еду шелудивым псам. Все должно было совершаться быстро, безумно быстро, с единственной целью: чтобы потом где-нибудь тупо стоять и ждать…
Как же бессмысленна такая деятельность — постоянная грубость и систематическое оскорбление человеческого достоинства, ценившегося ниже любой вещи; пыточные тиски убогих негодяев, которые прекрасно чувствовали себя в своих опереточных мундирах, специально сжимались, чтобы пригнуть рекрутов к земле и ампутировать их достоинство, как ампутируют ненужный или больной орган. Кристоф дрожал весь день так, словно и в самом деле оказался окруженным волчьей стаей. Всякий раз, когда он где-нибудь останавливался и пытался ощутить в себе хоть проблеск надежды, его тут же возвращал к действительности грубый окрик или резкий звук свистка.
Господи Боже мой, думал он, все эти муки могли бы иметь смысл, будь они самоуничижениями во имя Христа. Но здесь он явно чувствовал желание оскорбить их чувство собственного достоинства, дабы превратить в податливую массу, которую можно будет впоследствии переплавить в то, что понадобится. И за этим занавесом, лишь на первый взгляд кажущимся глупым и смехотворным, скрывалась дьявольски продуманная система; насколько же недостойными и презренными оказались все эти палачи в блестящих мундирах, делом которых было ее осуществлять, ничего в ней не понимая…
И вдруг Кристоф вновь уверился в своем благородстве, которое знакомо лишь тем, кто знает, что их создал Бог и что только Он один имеет абсолютную власть над ними. У него даже голова закружилась от этого победительного чувства, и там, где он в этот момент стоял, а именно в темном коридоре перед оружейным складом, он внезапно, впервые за все время пребывания в казарме, улыбнулся… Причем улыбался он, прямо глядя в лицо Швахулы, которого только что заметил. Жест, каким тот вынул руку из-под полы расстегнутого мундира — медленно и почти торжественно, — подействовал как заклинание. Едва слышное бормотание толпы мгновенно умолкло, словно сам Господь явился пред ней. Сквозь наглую, насмешливую улыбку на лице Швахулы проглянула злоба.
— Господин Никто… Господин человек, — сказал он подчеркнуто тихо и от злости даже дал отмашку подлому восторгу расхохотавшейся толпы. — Он улыбается, этот господин человек. — И тут его голос вдруг хлынул, словно ливень, и Швахула завопил так, что весь коридор задрожал: — У меня впереди два года, чтобы отучить вас смеяться… И если вы через два года еще сможете улыбаться, считайте, что победили. — Голос его вновь упал до шепота, и он постучал пальцем по своей груди: — Но победа-то останется за мной, молодой человек, за мной… Спорим?
Он резко отвернулся, и дурацкий хохот новобранцев вновь прогремел над головой Кристофа.
Очень медленно, но все же сопротивление Кристофа пошло на убыль; зачастую он настолько выдыхался, что в мозгу даже мелькала ужасная мысль — подвести черту под своей жизнью. Но действительность и в самом деле была такова, что казалось, будто на него натравили все силы ада. Он уже совсем не видел выхода, не находил даже полминуты на короткую молитву вечером, когда совершенно разбитый падал на койку. К невыносимым мукам повседневной службы Кристофу добавили еще «особые занятия», поскольку ему ужасно не повезло: он вызвал недовольство гаупт-фельдфебеля, а ведь прусский гаупт-фельдфебель — это больше, чем Бог. Бог милосерд и стал человеком, но в служебном перечне качеств прусского фельдфебеля милосердие не значится. Носитель галунов — не что иное, как идол и требует послушания любой ценой. И вся свора этих унтер-офицеров с наслаждением ему поддакивала. |