Изменить размер шрифта - +

Но не дождался патриарх от царя признания.

– Пусть исполнится по-твоему, отечь, – смиренно согласился Никон, подавив сердечную бурю; он отвел от государе обиженный взгляд, погладил Макария по тонзурке на голове, как малое дитяти, поцеловал в эту коричневую, в веснушках, будто опаленную, старческую плешивую маковицу. – Ну и хитрец ты, господине, ну и проныра. Замучил мою душу и, немым притворясь, облукавил обоих великих государей разом, поймал меня в тихую минуту на доброе дело. Ну да ладно, сдаюся. За-ради праздника и последнего душегубца прости и помилуй.

Никон разлил на пробу из ковша по кубкам смородинового медку. Макарий отказался пригубить, пожаловался на усталость и немочь и боковыми сеньми, минуя Крестовую, покинул Дворец. И лишь закрылась за сирийцем дверь и остались великие государи наедине, друг против друга, разделенные столом, уставленным яствами, то сразу и потупили взоры, замолчали, будто языка лишились. И в мертвой тишине стал явственен многоголосый гул за стеною в Крестовой: там продолжалась гоститва, и многопировники, не ведая устали и не видя над собою надзора, с охотою предавались гульбе.

– Отец, прости, коли что не так, – сухим ломким голосом сказал государь. – Вот праздник вроде, а душа немотствует. Это не я супротив тебя восстал, а бес. Прости, батько, – снова повинился Алексей Михайлович.

– Бог простит. – В голове Никона гудело, будто битых три часа орал он в холодном амбаре. Не голова, а пустой котел-кашник.

– Да... худо, патриарх, пасешь свою паству. Бояре на тебя всяко грешат. Вот и отцы духовные разбрелися всяк по своим селитбам и детей своих продают.

Никон недоуменно вздернул брови. И неуж его государь уличает в измене? Да нет, нет... Решил, что об антиохийском патриархе судит государь. Тоже хорош гость, нечего сказать: ведет себя в России, как лазутчик в чужом стане.

– На тебя ежедень бьют челом и жалятся. Про то сам ведаешь. И снова челобитная. – Государь подал святителю грамотку, скрученную в тугой свиток, перевязанную голубым позументом. Никон тут же собрался и прочесть, но Алексей Михайлович остановил: – Будет еще время судить и рядить.

И царь отправился в Терем, чтобы облачиться на раннюю утренницу. Уже две ночи не спал, все в заботах и молениях, а сна ни в одном глазу, лишь ноги остамели и зачужели в сапожонках, как березовые окомелки. Алексей Михайлович неспешно шел тайным переходом, освещенным слюдяными ночными фонарями, с непременною вахтою истопников у каждой двери. У образов в печурах он замедлял, молился, а после продолжал беседу с патриархом: «Я сотворил тебя, а тебе и невдомек, – в который раз повторил царь, этой неожиданной мыслью особенно согреваясь. – Слепец слепого в яму ведет, а зрячий посох – на Голгофу. С Голгофы, Никон, самый ближний путь в рай. Не унывай, святитель, доверься мне, и мы с тобою продвинем Русь на Балканы. Той стеною мы отгородимся от турка и обопремся о Черное море... Но не думал я, никогда не полагал, что ты такой обидчивый и горячий, и преизлиха гордец. Будто и не монах... А может, и не зря доносят на твои дерзости, мужик? Де, цареву стулку возмечтал схитить?..»

 

 

До самой смерти красит человек свою жизнь забавами: он сочиняет их наскоро из всякого пустяка и тут же позабывает. И эта раскорячка над периной, и всякие мнимые испуги, и ужасы патриарха были лишь мгновенной забавою. Никон засмеялся сам с собою, махнул рукою и сел в перину, почти по грудь утонул в лебяжьем пере. С постели, как с престола, мутно, незряче вгляделся в проем окна с белесыми оттайками на стеклах. В желобчатые порошки дополна натекло, и лишняя вода по суровой нитке стекала в мису, стоящую на лавке. Эх, негодники и лежебоки, совсем отбились от рук. Скоро расстроился Никон от экого житейского пустяка, позабыв, что лишь минутой ранее был растроган заботами келейника.

Быстрый переход