Ратберт молод, может, чуть постарше меня, но волосы и заплетенная в косу борода у него совсем седые, как у глубокого старика. Свою шевелюру он убирает под грязную бандану. Я не знаю, за что его упекли сюда, на рудник, а сам он ничего не рассказывает. Парень работает очень хорошо, он в одиночку делает больше, чем мы на пару с Ганелем, и при этом всеми силами пытается показать нам, что презирает имперцев и общаться с нами не намерен. По сути, одного немого в нашем трио сменил другой. Так что работаем мы молча. Откалываем руду кирками, лопатами засыпаем в вагонетку. Обычно до завтрака удается засыпать пять вагонеток, иногда шесть. Потом раздаются удары колокола, и три тюремщика приносят большую медную флягу с капустной или луковой похлебкой и корзину с хлебом.
В этот раз принесли не похлебку. Серый разваренный горох без малейших признаков мяса или жира выглядит и пахнет очень неаппетитно, а главное — успел остыть, пока его сюда тащили. Наверное, оконная замазка и та вкуснее этого месива. И я, ковырнув его ложкой, понимаю, что съесть это не смогу.
— Возьми, — говорю я и подталкиваю свою миску Ганелю.
— А ты? — Профессор смотрит на меня с недоумением.
— Я не хочу.
Ганель слишком долго думает. Ратберт, встретившись со мной глазами, забирает миску, вываливает ее содержимое в свою и начинает жадно есть гороховое пюре, сопя и чавкая. Покончив с пюре, он вылизывает ложку и, глянув на меня с совершенным равнодушием, растягивается во весь рост на куче породы, заложив ручищи за голову. Я пытаюсь жевать оставшуюся у меня краюху — хлеб кислый и воняет какими-то грязными тряпками, точно муку для него мололи вместе с дерюжными мешками, в которых она хранилась. Отпущенные на обед полчаса проносятся слишком быстро — снова бьет колокол, и мы снова начинаем рубить руду, наполняя вагонетки. В любой момент может появиться мастер рудника или старший штейгер, или еще какой-нибудь начальник: кроме того по туннелям прохаживаются вооруженные хлыстами и крепкими дубинками надсмотрщики, которые следят, чтобы каторжники работали как положено.
Я уже не раз и не два ловил себя на мысли, что работа в шахте превращает меня в зомби. Каждый день, двенадцать часов подряд, движешься как автомат, выполняешь одни и те же однообразные движения, обливаясь потом и откашливая забивающую горло красную пыль. И все реже думаешь о том, что все может измениться к лучшему…
— Фу! — Ганель отбросил кирку, схватил кувшин с водой и жадно отпил из него. Второй глоток он сделать не успел: Ратберт вырвал у него кувшин и пальцем показал на брошенную кирку. Он еще что-то буркнул на своем языке, наверняка что-то не очень лестное в адрес Ганеля.
— Надо работать, — шепнул я ученому, который, казалось, вот-вот расплачется от досады и жалости к самому себе. — Еще три вагонетки.
У меня самого адски болит натруженная спина, в глазах пляшут огненные зайчики. Но нам еще нужно наполнить три вагонетки. Точнее, три с половиной…
— Эй, парень! — Откатчик подзывает меня движением руки.
— Чего тебе?
— Подойди!
Я, продолжая сжимать кирку, шагнул к нему.
— Ты плохо выглядишь, — сказал он, разглядывая меня.
— Это все, что ты хотел сказать?
— Все.
— Тогда отстань и не мешай работать.
Ратберт смотрит на меня со злобой — он видимо считает, что я сегодня работаю хуже обычного. Наверное, это так. Тяжелая была ночь, да еще и чувствую я себя неважно. Проклятый откатчик прав — боль из спины перекинулась на бедра, правая нога горит огнем, я толком не могу на нее опереться. Чтобы не дать боли и отчаянию власти над собой, начинаю долбить стену киркой — яростно, зло, обреченно. На зубах хрустят крошки породы, воздуха в жарком душном штреке не хватает, он с трудом вползает — не входит, а именно вползает, — в запыленные легкие, пот заливает глаза, но я продолжаю работать, и, странное дело, на время мне будто становится легче…
Наполненная вагонетка уходит в темную глубину штрека, и тут же появляется новая. |