|
Ботик одуревал от запаха цветущей липы, он пригибал ветки и совал голову в самую гущу, вдыхая медовый аромат, так что носы у них с Марусей Небесной были вечно в пыльце. Оба они являлись заранее, усаживались перед эстрадой и смотрели завороженно, как Иона вынимает из чехла колена кларнета – верхнее и нижнее, завернутые в мягкие зеленые полотенца, раструб и мундштук с тростью, превращая сбор своей дудочки в некое священнодействие.
Иона любил эту «ракушку», хотя впоследствии, когда слава коснулась его чела, он воздерживался от игры на открытом воздухе. «Даже в самых благословенных местах, – говорил Иона, – редко сходятся три важнейших фактора – тишина, отсутствие излишней влажности и прекрасная акустика. Но когда я бываю в нашем Городском саду, ты, конечно, помнишь, Ботик, ту эстраду? – я немного становлюсь другим, как будто душа моя исцеляется, как будто я вдохнул другого воздуха…»
Конечно, Зюся мечтал, что сын пойдет по стопам деда: мальчик с детства неплохо пиликал на скрипочке. Но саксофонист Биня Криворот, у него Иона порой брал уроки, предупредил Мастера:
– Должен тебя огорчить, дружище. Он будет духовиком.
То, что предсказание Криворота сбылось, по сей день помнят старые джаз-клубы Нью-Йорка на 52-й Street, где он самозабвенно играл на кларнете-пикколо, кларнетах «А» и «В», бас-кларнете, но главное, конечно, – на саксофоне и трубе.
Стеша ему из Москвы везет в Кратово черную, красную икру, копченую колбасу, калачи из Елисеевского. Ухнет зарплату, накупит разных деликатесов. Он это нам же и скармливает. Исхудал, глаза ввалились, а все равно горят неугасимым пламенем.
Однажды утром проснулся и говорит жене:
– Сделай мне тюрю!
Приснилось детство, Дарьин холодный суп – самый простой, какой только может быть. Вот они, Стожаровы, сидят за столом, ложками стучат.
Илария мелко нарезала кубиками черного хлеба без корок, прогретого в духовке, нашинковала репчатого лука, два зубчика толченного с солью чеснока, натерла на терке хрена и все это сверху квасом полила.
Весь дом сбежался, каждому было интересно, как Макар тюрю будет хлебать.
– Я за тарелку тюри, – он говорит сладострастно, – за маленькую тарелочку – богу душу готов отдать!
Зажмурился, поднес ко рту ложку, вытянул губы трубочкой, с шумом втянул квасу в рот и такую физиономию горькую скорчил:
– Фу-у! Гадость-то какая!
– Да ты тогда маленький был, голодный! – смеется Илария. – А стал привередливый и старый.
– Мне скоро труба, – ухмылялся Макар, откладывая ложку, – мне есть вообще не обязательно. После того как я по этапу, гремя кандалами, на каторгу шел, в Таганке сидел, на империалистической газами дышал, под пулеметами Сиваш переходил, – еда это пыль для меня. А вам еще жить и жить.
При этих словах взор его сверкал величием и славой.
– А кто говорил, что жизнь – это сон? Что все мимолетно и не имеет под собой никакой реальности? – спрашивала Стеша.
– Жизнь – это пыль для меня, – отвечал Макар, – соринка в глазу. Мы – царство теней, страна сновидений. Но это страшная государственная тайна. Я еще в ГПУ давал подписку о неразглашении.
– Одной тебе скажу, – он ей шептал с горящим взором, – ты всегда была, есть и будешь. Но не такая, какая ты думаешь. Ни я, ни Панька тут ни при чем. Ты то, что было ДО твоего рождения и будет ПОСЛЕ смерти. Ферштейн? Полностью за пределами этого мира!!! Запомни, Стешка, и не удивляйся, ежели вдруг тебя шарахнет. Чтоб в психбольницу не загреметь, когда увидишь, что все пустое. |