Всякие «течения, направления, влияния, отражения, традиции», то есть то, чем спокон веку и по сию пору заняты критика и литературоведение, Чуковскому отвратительны. Чуть мы осознали поэта как «представителя такого-то течения, его поэзия умирает длц нас», — говорит он и даже слышать не хочет ни о влиянии Соловьева, Полонского, Фета, модернистов на Блока, ни о его символизме.
Чуковский, как сказано в его письме к Горькому, стремится слить воедино и эстетику, как у Иннокентия Анненского, и философию, как у Вл. Соловьева, и публицистику. А из письма пушкинисту Н. О. Лернеру, где речь идет о некрасоведении, выясняется, что Чуковскому «по мере надобности» пришлось быть и «социологом, и эстетом, и нмпрессионистом, и формалистом, и психологом, и чертом, и дьяволом», ибо «тут была борьба за некий критический „всеобхват“ (подчеркнуто уже не мной, а самим Чуковским, вот они, всепроникающие „все“ и „каждый“!).
Среди перечисленных им специальностей нам интереснее всего те, какие некрасовед обозначил энергически „и чертом, и дьяволом“, то есть иксом и игреком. Это, по-моему, специальности, каких в то время еще не было. Ведь сфера исследования души, ее возникновения и развития, постепенного превращения стадного, гуртового, группового сознания в демократическую систему самоценных, самостоятельных, непохожих одна на другую миллиардов личностей-вселенных, разумеется, никак не ограничивается поэзией и прозой XIX и XX веков. В статье „Футуристы“ Чуковский обмолвился: „Психика, психея, психология — то, что чуется сердцем в каждой убогой царапине на какой-нибудь свайной постройке“, и в первом лепете малыша.
Как-то прочитав, что наш замечательный этнограф Ю. В. Кнорозов дешифровал письменность майя, и узнав, какой метод он для» того применил. Корней Иванович прислал мне письмо: «Кнорозов достоин самых патетических гимнов. Напишите о нем поэму!» А этнограф послал ему оттиск своей статьи о майя с надписью: «Классику — de facto — теории коллектива». Ученый имел в виду книгу «От двух до пяти», но черты какой-то новой науки о Человеке видны и в критических статьях Чуковского, исследователя личности. И мне кажется даже, что ранние его статьи не только не устарели, но и приобрели какой-то новый интерес. Готовя некоторые из них к переизданию в последнем собрании своих сочинений и снабдив их в 60-х годах короткими аннотациями, Чуковский сам отметил, что многие его прогнозы и диагнозы болезней, какие томили литературу и читателей начала нашего века, полностью лодтвердились. Он так и говорит: «диагнозы», «болезни».
Знакомясь с работами молодого Чуковского, опубликованными в этом двухтомнике, читатель без труда заметит, как оправдались прогнозы Чуковского, в частности — судьба поэтических миров Маяковского и Ахматовой, столь непохожих и столь, как стало ясно, неразделимых. «Он поэт-горлан, — сказано о Маяковском, — поэт-крикун, уличный, публичный поэт, — и это, — добавляет Чуковский, — мне нравится в нем больше всего». «Агитатором, горланом, главарем» назовет себя поэт лет через 10. И выглядит это как реминисценция, невольное заимствование одного поэта у другого. Еще пример. «Может быть, будущее поколение уже не услышит в его стихах той музыки, которую слышали мы, — пишет критик о Блоке, — и скажет, что просто он был тенором русской поэзии». Лет через 30 это отзовется в стихах Ахматовой:
Опять слово критика претворилось в стих. Но это еще не все. Чуковский пишет о глобальности, планетарности Маяковского, о том, что в его стихах «вся география мира»: «Это чувство новое; его не было прежде; то есть оно было у очень немногих, а теперь оно стало всеобщим, — теперь, когда каждый на себе ощутил, что его судьба зависит и от Лондона, и от Японии, и от какого-нибудь малоизвестного города, о котором до вчерашнего дня даже не слышал никто». |