Шамилов молчал.
— Отдайте мне письмо, или сейчас же поезжайте куда хотите, — повторила Катерина Петровна.
— Возьмите. Неужели вы думаете, что я привязываю к нему какой-нибудь особый интерес? — сказал с насмешкою Шамилов. И, бросив письмо на стол, ушел. Катерина Петровна начала читать его с замечаниями. «Я пишу это письмо к вам последнее в жизни…»
— Печальное начало!
«Я не сержусь на вас; вы забыли ваши клятвы, забыли те отношения, которые я, безумная, считала неразрывными».
— Скажите, какая неопытная невинность! «Передо мною теперь…»
— Скучно!.. Аннушка!..
Явилась горничная.
— Поди, отдай барину это письмо и скажи, что я советую ему сделать для него медальон и хранить его на груди своей.
Горничная ушла и, воротившись, доложила барыне:
— Петр Александрыч приказали сказать, что они без вашего совета будут беречь его.
Вечером Шамилов поехал к Карелину, просидел у него до полуночи и, возвратись домой, прочитал несколько раз письмо Веры, вздохнул и разорвал его. На другой день он целое утро просил у жены прощения.
Вот он каков, Шамилов. Надо отдать Писемскому полную справедливость: он раздавил, втоптал в грязь дрянной тип драпирующегося фразера. Ни Тургенев в своем Рудине, ни Жорж-Занд в Орасе не возвышались до такой удивительной, практической простоты отношений к личностям этих героев.
В выписанной мною заключительной сцене нет ни малейшей эффектности, ни тени искусственности; характер дорисовывается вполне; впечатление производится на читателя самое сильное, и притом самыми простыми, дешевыми, естественными средствами. Пустой фразер наказан как нельзя больнее, и притом наказан не стечением обстоятельств, как Рудин в эпилоге, а неизбежными следствиями собственного характера. Он тщеславен, неспособен трудиться и сух — очень естественно, что он с удовольствием женится на богатой женщине, хотя бы она была и гораздо постарше его. Соблюдая перед самим собою благообразие отношений, он не сознается в том, что поставил себя в зависимое положение, — ему дают почувствовать эту зависимость; он видит, что дело некрасиво, и пробует возмутиться — ему затягивают мундштук потуже; он, чисто для приличия, произносит перед горничною гордую фразу — его заставляют отказаться от этой фразы; он уходит и надувается — его принуждают просить прощение, да еще целое утро; ему грозят, что его сгонят со двора, — и он становится шелковый. Собаке — собачья смерть, говорит пословица; но мне кажется, было бы правильнее сказать: «собаке — собачья жизнь». Смерть — случайность, потому что камень может свалиться и на героя и на негодяя, но жизнь с своим направлением и с своею обстановкою зависит от самого человека; жизнь Шамилова представляет полный оттиск его личности; каким бы героем этот джентльмен ни умер — все равно; мы видели, как он расположил свое существование, как напакостил себе и другим, и этого совершенно достаточно, чтобы оценить букет его характера.
В Шамилове, по моему мнению, больше жизненного значения, чем в Рудине: Шамиловых тысячи, Рудиных — десятки. Тургенев берет довольно исключительное явление. Писемский, напротив того, прямо запускает руку в действительную жизнь и вытаскивает оттуда таких людей, каких мы встречаем сплошь да рядом; между тем общий характер типа у Писемского проанализирован так же верно, как и у Тургенева, а очерчен даже гораздо ярче.
Виновато ли общество в формировании неделимых, относящихся к этому типу? — На этот вопрос можно ответить так. Общество виновато во всем том, что совершается в его пределах; всякая дрянная личность самым фактом своего существования указывает на какой-нибудь недостаток в общественной организации. Что же делать обществу? спросит читатель. |