Изменить размер шрифта - +
А по–моему чем меньше в бездарности измерений, тем лучше.

Новые «вещи» Маяковского свалены в кучу и ждут своего антиквара. Они свою службу отслужили и больше ни на что не годны. После спектакля театральные афиши заклеиваются другими. Смысл вещи: в ее непосредственной практической пользе. Например, образец рекламы:

«Не уговариваем, но предупреждаем Вас,

Голландское масло

Лучшее из масл.

Соусов

И прочих ед

Лучшего масла

не было

И нет».

Эта «вещь» существует только до потребления голландского масла.

Такой же характер носят и прочие вещи — о них,  в сущности, можно было бы и помолчать, так как автор сам предупреждает: «Для нас, мастеров слова России  Советов, маленькие задачки чистого стиходелания отступают перед широкими целями помощи словом строительству  коммуны».

И действительно отступили на такое расстояние, что старого Маяковского  и  не узнать. Бывало прежде  крикнет, так все вздрогнут, а теперь орет истошным голосом,  вопит — красный весь и жилы вздулись, — а товарищи и не обернутся — привыкли — мол, надоело.

Маяковскому ведь нужно изумлять, в этом вся его  поэтика — вот он и громоздит парадокс на парадоксе,  дерзость  на дерзости, слова забористые, «фигуры» разные  необыкновенные, фокусы самые новейшие. Горящую паклю  глотает, кинжалами колет себя, чревовещает — остановитесь,  товарищи, послушайте: «О том, как у Керзона с обедом  разрасталась аппетитов зона». «Товарищи, разрешите мне поделиться впечатлениями о Париже и о Моне». «Разве у вас не чешутся  лопатки?» и  т. д.

Став «вещью», стихи Маяковского рассыпались, распылились.  растеклись. «Баллада Редингской тюрьмы» — излияния неврастеника, нудные, бесконечные, невнятные.

 

БОРИС ЗАЙЦЕВ.  Улица св. Николая. Рассказы 1918–1921.

 

Рассказы о «годах вихрей и трагедий»; но вихри эти — пожары, братоубийство, людоедство — как черный бархат рамы. А картина — тихий и светлый пейзаж. Душа художника невозмутима, «не зашелохнет, не прогремит».

л Как будто нет той жизни — страшной и безжалостной, где мы живем»… «Так тихо, так все благозвучно, светло и мирно». «Душа эфирная» не хочет «жизни, как она есть». Стоны пухнущих от голода, крики расстреливаемых, неистовые звуки революции должны быть заглушены «торжествующей песнью души». Автор рассказывает о крестьянской сходке. Он тоже заседает со своими «гражданами». Но «меж нами — пропасть. В разные стороны мы глядим, разно живем, разно чувствуем. Я для них слишком чудной, они для меня — слишком  жизнь».  И глава заканчивается решительно: «Жизнь, как она есть — долой».

Не станем же удивляться, что вместо дантова Ада перед нами: «уединение Воклюза, Copra, жизнь Петрарки. Отдаленные прогулки по холмам в Провансе». Как несущественна фабула для поэта–лирика — и как чужда ему действительность! Разве можно упрекнуть Зайцева за то, что грохот войны и революций не мешает ему петь, что очарованный песнью, он томно закрывает глаза на «грубую жизнь»? Ведь и Петрарка жил среди междоусобий— а разве вид крови отвлекал его от «звуков сладких»?

У Б. Зайцева лирический строй души проявлен еще выразительнее: он преодолевает и форму (проза, бытовой рассказ фабулу. Трагедия до конца переплавлена в лирику. Мрачное, чудовищное, кровавое скрыто под «светлой дымкой сентябрьской» — и нежнейшими красками переливается ландшафт.

Быстрый переход