Все‑таки маленький, емкий портрет писателя не исчерпывал его интересов, он — похоже, с некоторой даже мучительностью — вглядывался и в катастрофические явления в жизни слова, в движение культурной почвы и столкновения тектонических пластов. И если в отношении зарубежной литературы он заговорит о «кризисе воображения», о том, как традиционный роман с «выдумкой» — все более вытесняется и замещается художественной биографией (где уже есть и писатели — «знаменитости», вроде А. Моруа), а последняя, в свою очередь, все более и более приооретает черты романа (различия героев биографий и их исторических прообразов Мочульский постарался особенно подчеркнуть), — то в русской прозе его внимание будет приковано столько к «воображению», сколько, опять‑таки, к стилю. И ее in в поэзии он приветствовал неоклассицизм и «возрождение Пушкина», то в прозе именно это направление наводит на него почти тошнотворную скуку: «Современная проза при всем богатстве и разнообразии материала поражает скудостью художественных приемов. Основные виды построения и техники рассказа, выработанные 19 веком, остаются неизменными у эпигонов, попутчиков и пролетарских писателей. Они вариируются, переделываются, но не развиваются. Любопытно, что революционная молодежь, презирающая «интеллигентщину», упорно топчется вокруг чеховской новеллы и тургеневской повести».
С подозрением Мочульский взирает и на традицию Гоголя — Достоевского, где «бесчинствует» Андрей Белый с его «бредовой лирикой» и «исступленным словопроизводством» и безобразничает, вторя ему, кое–какая часть «литературного комсомола». И только один путь — сказ — «от «вяканья» протопопа Аввакума, через Лескова к Ремизову» — видится ему единственно живым: «тут и Замятин, и Бабель, и Леонов, и Зощенко»…
Гуляя по разным «ветвям» русской прозаической традиции, Мочульский говорит, конечно, только о литературном молодняке, о тех, кто еще не вполне «появился» в литературе. О Бунине, например, — наибольший традиционалист и «классицист» в современной ему литературе, — он писал совершенно иными словами, нежели о советской литературной молодежи, которая устремилась в литературу по уже изъезженному, уже «продавленному» пути Тургенева — Чехова. Тон его бунинской статьи особый — так пишут о классиках: «В литературе мы привыкли к относительному и приблизительному; под ворохом смутных смыслов, — звучании отдаленных ассоциаций и реторических фигур — только постепенно проясняется мысль–образ. Автор обычно заставляет нас проделать вместе с ним утомительную работу искания; он борется с непокорным языком: запутывается в сетях синтаксиса, предпочитает быть многословным и расплывчатым, лишь бы только не утерять мысли — умственно верной единственно нужной, которая мелькнула вдали. И — в случае удачи — точность дается нам, как награда за блуждания и поиски. Это — манера суживающихся концентрических кругов. У Бунина — процесс борьбы со словом — спрятан от наших взоров. На страницы книги — фраза выходит в блестящем вооружении, и мы не можем не признать ее подлинности. Нет сомнений — эта мысль могла выражена только так. Она совершенна, довлеет себе, незыблема и проста, как формула, и жизненна, как организм».
И все же — сам написав статью без особых «подходов» и «поисков слов», дав скупой и точный портрет бунинской прозы. — Мочульский не возвращался более к Бунину. Столь же мало будут его притягивать к себе и другие писатели–современники. Зато к Ремизову он «подъезжает» вновь и вновь, подмечая все новые детали его манеры, поддаваясь магии ремизовского языка (его особенно волнует этот диковинный синтаксис, где опускаются избыточные предлоги, где изобилуют знаки препинания, тире, двоеточия и т. |