А под ним уже пол дыбом встает. Это же не Сеня, а беременный трамвай. Вдобавок комиссар паники. Или его хоть что-то не муляет? Я вас просто умоляю!
Мама не отправлялась на рынок, а шла делать базар. Новый базар находится в минуте ходьбы от нашего дома, одесская речь продолжала обволакивать меня со всех сторон. Что хочет эта помидора? На Короленко выкинули такие моднячие… Какая разница, что, главное успеть это моднячее купить! Сколько тянут синенькие? Хозяин, почем просите за свои яйца? Вам так, чтобы взять? Ой, не говорите, что мне делать, и я не скажу где вам идти. И вообще, сколько той жизни. Такая прелесть, что просто гадость. Или это ваше заднее слово? Последний в Одессе может быть только сволочь! Это вы мне говорите: иди на хуй? Жлобэха, да я там бываю чаще, чем ты на свежем воздухе! Да, хорошего человека много не бывает. И что мне споют ваши гогошары? Вы таки хорошо хотите, сто рублей на старые деньги, это же умереть и не встать с места. Или ваша курка куриный бог? А чтоб она ко мне стихами говорила, крыжак — и то дешевше.
О, куриный бог, то бишь цесарка. Каких-то четверть века назад она стоила скаженных денег, аж двадцать пять рублей, и достать негде. Особую ценность составляло ее перо, как и перо крыжня, из них делали самодуры на тонкой месине…
Атмосферу, в которой мы росли, позже только от большого ума назовут бабелевской, хотя всамделишный Исаак Эммануилович, в отличие от Крошки Цахеса Бабеля, так же знал язык нашей Одессы, как и мы о его существовании. Годы неспешно шли вперед, зусман сменялся пеклом; мы стебались над слепошарыми и росли на биточках из сардельки, твердо зная, что подливка является синонимом лапши, этим любимым занятием гонщика и лапшереза, вместо «С днем рождения» говорили: «Расти большой, не будь лапшой», а по сию пору не подлежащий продаже одесский юмор как был тогда, так и остается ныне для настоящих одесситов всего лишь нормой повседневного общения.
Когда мы болели, то не стонали, кашляли и тяжело дышали, а крехцали, бухыкали и хекали. «Ваш мальчик уже сегодня имел желудок?», — на всякий пожарный случай спрашивал маму доктор, прежде чем порекомендовать брать морские ванны, это универсальное одесское лекарство от всех болезней. Мы не плескались в море, а калапуцались и талапались в нем, играли в морское сало, лепили из песка паски, а не куличи, ловили бичков не на удочку, а на стричку, знали, когда нужно одеть галоши на уши, а когда вытащить из них бананы и не вставляли свои ржавые пять копеек по поводу любого события. Мы падали на дно, где отрывали от массивов крупные петалиди и заурядные мидии, а осторожничающих прохиндеев именовали «устрицами» и, еще не подозревая о существовании «человека в футляре», называли подобную особь «медузой».
Мы играли не в прятки, а в жмурки, и наши предварительные считалки делали квадратными глаза у иногородних гостей двора: «Жирный пиндос сел на пару колес, поехал в Афины, продавать маслины», «Старый рак насрал в бутылку и сказал своим дитям: «Откусите половинку, остальное я продам». «Соленый карапет наелся коклет…». И если мадам Грунтвак провозглашала на весь двор уже не за кипяток на голове, а «Сеня, иди, подкачай примус!» это означало, что обед остывает на столе.
Мы росли под дребезжание старых магов, нередко жевавших пятую перезапись пленок с одесскими песнями, и, коверкая их каждый на свой лад, распевали куплеты, нафаршированные далеко не всеми понятными словами: «Рахиля, чтоб вы сдохли, вы мне нравитесь…Рахиля, мы поедем в Ессентухес…Афен бойдем бакцаш кнышес, фыным тухыс шитцых мейл..», если что, миль пардон, но уж сильно некачественными были те записи. «А струя светлей лазури, дует ветер и какой! Это ж Берчик ищет бури, будто в буре есть покой…Страхование пиратов от пожара на воде», — запоминалось куда легче. |