Чернорубашечник попытался вскочить, но нога поскользнулась, и он упал затылком в землю, а Порошин сразу же навалился грязной и мокрой тушей.
Спицин, вдруг все поняв, тонко-тонко вскричал и бросился между ними, но Порошин взмахнул рукой и раза четыре с замахом ударил в голову. Когда в четвертый раз отнял от лица, с камня текло что-то липкое. Блондин не шевелился. На пороге бара стояли притихшие посетители.
Порошин поднялся и, никому ничего не сказав, побрел прочь, в беспроглядную темноту улицы.
Ветер стих, и ночь стояла недвижно. Гортов шел, спотыкаясь, следом за ним. Земля громко чавкала под ногами.
— Изыди бес с речами чайными, — повернувшись пустыми глазами, сказал Порошин. И продолжал. — Может к Христофору Псоглавцу все-таки сходим, а?.. Кощунник… Нехристь…
Сзади бежали.
— Для меня цветочки Франциска Ассизского удивительнее, чем эти псы…
Гортов слушал свой шум в голове, свое сердце, свое дыхание.
— А ты, Гортов, наверное, все же еврей, — подмигнув, вдруг самым чистым и ясным своим голосом сказал Порошин.
Гортову врезались в спину, и, не успев ничего понять, он уже лежал, чувствуя на зубах сырую почву. Попробовал на языке, но вместо того чтоб выплюнуть, вдруг проглотил.
Был слышен ритмичный, густой стук — как будто ковер отбивали. И следом за тем — затмение.
* * *
«…Его привязали к столбу. Центурионы хлестали его плетьми. Кожаные ремни разорвали кожу у него на спине, а потом стали врезаться глубже, в подкожные ткани. Заструилась артериальная кровь. Кожа спины отделилась от тела и стала свисать лоскутами. Центурионы накинули на него покрывало. Надели терновый венок. Кожа головы обильно кровоточила. Выждав момент, накидку резко сорвали, и боль в его голове буквально воспламенилась. Потом в запястья, в маленькие косточки на кистях, центурионы вбили квадратные железные гвозди. Затем гвозди были вбиты в подъем каждой стопы. Его подняли на крест, и тело сползло вниз, давя всем весом на гвозди в стопах…»
Сидя на скамеечке вместе с детьми, в свой выходной день Гортов прослушал лекцию в воскресной школе.
* * *
Наконец-то дали зарплату: в торжественной обстановке на батюшкином столе был разложен пасьянс денег. Сам Иларион молчаливо сидел, по правую руку снова стоял Чеклинин. Чеклинин был все тот же, та же рубашка, и тот же взгляд, и каждая складочка на лице — такая же. А на лице у Илариона написалось смятение. Он угрюмо смотрел, как в его нежных прозрачных ногтях переливался свет лампы, и было ясно, что его мучила какая-то мысль, привязчивая и невеселая.
Шеремет, весь в ужимках и подхихикиваниях, но с внимательными глазами, пересчитывал тысячные купюры в двух равноценных стопках — Гортова и его.
— Правильно? — брезгливо сжав рот, поглядел на него Чеклинин.
«М-м-м… — мечтательно промычал Шеремет, сообщая одновременно и „да“, и „нет“. — Так-то — да. Но вот по совести…»
Деньги с хлестом скрепили резинками.
Чеклинин отвернулся к окну и веско сказал:
— Всего вам доброго.
Все встали, раздвинув стулья. Иларион печально благословил всех. Слезинка вылупилась на его глазу и сразу иссохла.
Гортов выходил с кирпичиком денег под сердцем с таким ощущением, будто ограбил приют.
* * *
Он надушился, надел пиджак и отправился вечером в город. Его вез таксист-кавказец. Все кричал навигатору: «Никытский булвар!» «Никытский булвар!», — а навигатор молчал и только смаргивал маленьким желтым глазом. Таксист плевал в навигатор, бил его, оскорблял. Вероятно, с прибором у него установились запутанные, страстные отношения. |