Я даже сейчас ее слышу – как она говорит; было холодное, темное воскресенье, мы не пошли в церковь из-за необыкновенно густого тумана, и она сообщила мне об этом у школьного камина. Я читала учебник по истории при свете лампы – когда мы не ходили в церковь, мы должны были читать учебники по истории, – и я неожиданно услышала, как она говорит из тумана, заполнившего комнату, и ни с того ни с сего: «Папа сделал что-то дурное». И самое любопытное было то, что я тут же ей поверила, раз и навсегда, хотя она ничего больше не могла мне сказать – ни в чем заключалось это дурное, ни как она про это узнала, ни что теперь с ним будет, ни что бы то ни было еще обо всем этом. У нас всегда было ощущение, что с папой случались самые разные вещи, они случаются с ним все время; так что, когда Мэриан сказала только, что она уверена, ужасно уверена, и что она догадалась об этом сама, и что этого достаточно, я восприняла ее слова как что-то само собою разумеющееся – ведь это казалось таким естественным. Мы не должны были задавать об этом вопросы маме – что делало все еще более естественным, и я никогда не промолвила о случившемся ни слова. Однако мама, как ни странно, сама заговорила со мной об этом. Она, вероятно, опасалась или была как-то убеждена, что у меня есть представление о произошедшем, и у нее возникло собственное представление, что лучше будет со мной поговорить. Она заговорила со мной так же неожиданно, как это сделала Мэриан. «Если тебе придется услышать, как кто-то говорит что-нибудь дурное о твоем отце, что угодно, хочу я сказать, кроме того, что он человек неприятный и низкий, пожалуйста, помни – это ложь». Вот так я узнала, что это – правда, хотя хорошо помню, как ответила ей тогда, что, разумеется, знаю – это неправда. Мама могла бы сказать мне, что это правда, и тем не менее быть уверена, что все равно я стану яростно опровергать любое услышанное мной обвинение в адрес отца – опровергать еще более яростно и эффективно. Однако, – продолжала Кейт, – получилось так, что у меня не было случая это сделать, и я воспринимаю это с некоторым удивлением. В результате стало казаться, что наше общество порой бывает вполне приличным. Никто ничего подобного в мою сторону даже не выдохнул. Это стало частью молчания – молчания, которое окружило его, молчания, которое смыло его прочь. Отец перестал для людей существовать. И все же я по-прежнему уверена, что все – правда. Фактически, хотя я знаю не более того, что знала тогда, я более уверена. И вот, – завершила она рассказ, – я сижу здесь и говорю такое о своем родном отце. И если это не есть доказательство доверия, я не знаю, что еще может тебя удовлетворить.
– Это меня замечательно удовлетворяет, – ответил ей Деншер, – однако, милая моя девочка, вовсе не делает меня более осведомленным. Ты же сама понимаешь, что на самом деле ничего мне не сказала. Все так неясно, что же мне остается думать? – только что ты вполне можешь ошибаться. Какое же зло он совершил, если никто не может это назвать?
– Он совершил всё.
– Ах, всё! Всё – значит ничего.
– Ну ладно, – сказала Кейт. – Он совершил какой-то особенный проступок. Это известно. Только, слава богу, не нам. Но для него самого это стало концом. Ты, несомненно, можешь сам выяснить, что́ это было, без особого труда. Можешь поспрашивать разных людей.
Деншер с минуту молчал, но в следующее мгновение принял решение:
– Ни за что на свете я не стану ничего выяснять и скорее онемею, чем стану задавать людям вопросы.
– И все-таки это ведь часть меня, – возразила Кейт.
– Часть тебя?
– Бесчестье моего отца. – В ее словах для него прозвучали, еще более глубоко, чем когда бы то ни было, ноты ее гордого, спокойного пессимизма. |