— Нет-нет. Я не примадонна. Здесь репетиция, и не должно быть ничего отвлекающего. Спасибо большое, но... впрочем, ужасно хочется пить... спасибо, очень благородный поступок...
— Товарищ режиссер, позвольте мне сказать несколько слов моим товарищам.
— Прошу вас.
— Я хочу объяснить, что я не снимаю шляпу не для того, чтобы выделиться, просто я нездорова и боюсь, что мне надует из окна. Товарищи, вас не шокирует, что я в шляпе? А вас — нет?
Все хохочут. Раневская тоже.
— Здравствуйте, Фаина Георгиевна.
— Добрый день. Я поражена, молодой человек, что все встали, здороваясь с дамой. Теперь это большая редкость. Очень благородный поступок. Простите, а кто вы? Я хочу вас запомнить.
— Это я, Анатолий Иванович Баранцев,
— Толя! Боже мой. Я вас не узнала? Почему я вас не узнала?
— Наверное, потому, что я стою против света.
— Ну конечно, иначе бы я вас узнала. Я рада вас видеть. Никогда не стойте против света. Стоять против света — все равно что писать против ветра.
— Здравствуйте, Фаина Георгиевна.
— Здравствуйте. Представьтесь, пожалуйста.
— Это я, Галя Костырева.
— Галочка, дорогая, я счастлива, что мы будем работать вместе. Я не узнала вас, видимо» потому, что вы стоите против света. Почему сегодня все стоят против света? Товарищ режиссер, это наш замысел?
Все хохочут. Раневская тоже.
Я с изумлением вижу: Раневская волнуется. Все эти шутки, игра в неузнавание (а мне кажется, это процентов на семьдесят игра) — прикрытие волнения.
И мы волнуемся. Я говорю вступительную речь. Потом мы читаем пьесу. Раневская читает звучно, сочно. Текст звучит, льется. Слова крупны.
Она выступает в поддержку моего замысла. Говорит, что увлечена. Призывает всех к серьезности и самоотдаче.
— Я хотела поддержать вас,— говорит она мне на другой день один на один у себя дома,— на самом деле я просто страшно устала. Вы, наверное, опять забыли, что я нездорова. У вас плохая память, бедный. Вы знаете, как я вас про себя называю? Усталый юноша. А я усталая бабушка. Я ведь не репетировала десять лет. Я старая провинциальная актриса. Я столько переиграла. Почему же я так волнуюсь? Нет, я не самоуверенна. А если будет провал? Вдруг будет скучно?
— Нет, Фаина Георгиевна, не будет. Даже думать об этом не смейте.
— Ну хорошо, мы будем работать. Но я устала. Десять лет я не была на репетиции. Как же быть? Вы знаете, мы будем репетировать у меня дома. Нет сил.
Символика у Островского
Можно ли по пьесам Островского реставрировать быт купеческой Москвы? Да, конечно. Кропотливое копание в деталях дает множество сведений о костюмах, внешнем виде людей, архитектуре, планировке, традициях, укладе жизни. Можно получить представление о русских законах того времени, особенно в области имущественных отношений. Можно ясно понять обстановку домов, гостиниц, стили мебели, расстановку предметов. Исследователь много получает здесь и удаляется обогащенным. Но беда театру, который увидит в Островском прежде всего хранителя и регистратора бытовых деталей. Не буду прибегать к Цитатам. Но многие деятели театра нашего века видели в Островском прежде всего драматического поэта. Дух времени, ритм общения, язык, психология отношений, наконец, поэтический строй произведения — вот гораздо более ценный клад, оставленный нам автором.
Прошу прощения, если я говорю об очевидных вещах. Но при работе над Островским нам чрезвычайно важно было очевидное открыть самим, а не брать из чужого арсенала. Цель ясна—должна быть живая, круто замешанная жизнь с подлинными страстями и и убедительной обстановке, которая была бы способна захватить внимание современного зрителя. |