Изменить размер шрифта - +
Зубы и позвоночник были недостаточно прямыми, ступни – слишком плоскими, не говоря уже о левом глазе, превосходившем леностью своего законного владельца. Из-за этого лентяя два дня в неделю, все первые месяцы третьего класса начальной школы, сразу после уроков меня тащили к светилу офтальмологии, кабинет которого занимал последний этаж небольшого дома в северной части города – самой зеленой и престижной, недоступной для нас.

Именно он, профессор Антинори, человек неприятный в общении, обладатель усиков как у английского полковника, объявил, что унижения носить пиратскую повязку (вызывавшую смех одноклассников) на здоровом глазе недостаточно. Чтобы пытка, назначенная подслеповатому мальчугану, стала показательной, его запирали в прилегающей к приемной тесной каморке и оставляли одного перед устройством, на экране которого бушевала фосфоресцирующая спираль. Пытка заключалась в том, чтобы водить металлическим карандашом по экрану, ловя прихотливую, то появлявшуюся, то исчезавшую линию. Нередко из-за нежного возраста, послеобеденного часа, а главное – из-за безжизненного полумрака каморки, где я томился, руки-ноги мои немели, мозг отключался. Тогда-то профессор Антинори и отрабатывал свой астрономический гонорар. Он принимал пациентов в соседнем кабинете и не мог меня видеть, но, едва я засыпал, теряя интерес к судьбе проклятой спирали, профессор призывал меня к порядку громовым “ИДИО-О-О-ОТ!”, разносившимся по всей клинике. Надо признать, дикий вопль возвращал меня в рабочее состояние – так и отцовские стиральные машины оживали, если что есть силы стукнуть по ним кулаком.

Эта история наверняка покажется курьезной людям нашей эпохи, когда детям уделяют столько внимания. Однако в то время – речь идет не о суровых диккенсовских зимах, а о первых, довольно теплых годах предпоследнего десятилетия XX века – врач мог позволить себе оскорбить несовершеннолетнего пациента так же, как кровожадный учитель ничтоже су-мняшеся прибегал к телесным наказаниям.

Кто знает, обязан ли я профессору Антинори и ему подобным до сих пор терзающим меня подозрением, что я нелепый, никчемный, смешной человек. Копаясь в воспоминаниях, я с трудом могу вспомнить хоть один раз, когда, войдя в общественное заведение, не почувствовал, как ко мне обращаются взгляды присутствующих, выдавая общее желание поднять меня на смех или, что еще хуже, осудить. Не оттого, что так нередко случалось на самом деле, а оттого, что, учитывая многочисленные нарушения в работе моего организма и сказочную покладистость, я был убежден, что все это заслужил. Да и сегодня, когда седина поглотила некогда рыжую бороду, а мужская гордость внезапно сошла на нет, если, идя по улице, я слышу смех, мне точно известно, что за нелепый персонаж вызвал подобное веселье.

И все же нельзя сказать, что я был несчастлив. Несчастливость подразумевает осмысленное представление о ценностях, приоритетах и ожиданиях, а главное, рядом должен быть кто-то, с кем можно себя сравнить, – всего этого я был напрочь лишен. Кроме того, нельзя не учесть врожденное виртуозное умение детей (о котором мы ранее упоминали) повиноваться и безотчетно терпеть притеснения. Выброшенные на арену человеческой истории, хотя они об этом не просили, дети воспринимают образ своей маленькой жизни как единственно возможный. Чувство справедливости, жажда свободы, осознание собственных прав, наверное, приходят позднее.

Редьярд Киплинг писал: “Дети говорят чуть больше животных, поскольку воспринимают происходящее как нечто испокон веков заведенное”[5]. И хотя я обязан подчеркнуть, что в детстве со мной обращались куда лучше, чем с несчастным маленьким бродягой Киплингом, мне трудно не разделять его фатализм.

Лишь этим объясняется, почему я каждый день ходил в школу, хотя в глубине души ее ненавидел. До того ненавидел, что и сегодня, когда у меня скверное настроение, чтобы взбодриться, я говорю себе: “Ну ладно, по крайней мере, в школу идти не надо”.

Быстрый переход