Оказалось потом — ошибся. Была своя свирель и у Евстигнеевича. Только не семиствольная, как по классическим образцам полагается, а вроде сопелки или погудки, на каких наши скоморохи зажаривали. Этим инструментом была его речь, на переливы которой он не скупился.
Придет Евстигнеевич свечеру к шалашу, сядет рядком с Брянцевым на лавочку, свернет козью ножку из собственного самосада и заведет. Про что? Про все. Тут и воспоминания о царском времени, и самые новейшие учхозские сплетни, и сарказм, и умиление, и вопросы, и поучения — все вместе, и все это связано, сплетено меж собой, наборные ремешки в любительском кнутике.
— Слышал, милок, — он, единственный в учхозе, с Брянцевым разом на «ты» заговорил. — Капитолинка-то, активистка-то наша стопроцентная, опять гомозит вещевой сбор на армию. Это, знаешь, подо что она подводит? Под мое одеяло. Даа, одеяло это я в прошедшем году знаменито себе справил. Мануфактура вроде как старорежимный рипс, кроме директора да бухгалтера только мне и досталось. Теперь она с меня хочет его стребовать, а в сдачу свое латаное вместо него сунет. Такой у нее план. Эх, народ! Куда свою совесть дел? Куда? Ты человек ученый, как это понимаешь? Молчишь? И правильно делаешь, что молчишь. О чем ином помалчивать лучше. Спокойнее. Я, милок, так всю мою жизнь прожил, шестьдесят два годка. Когда с меня требуется — подам голос, а не требуется — помолчу, — наигрывал он на своей сопели. — Так и ты действуй. Худого не будет. Я-то знаю — шестьдесят два годка прожил.
Удивил Евстигнеевич Брянцева тем, что оказался партийным еще с восемнадцатого года и красным партизаном к тому же, а в учхозной иерархии — экспонатом почетного старика, на особом положении. Домик под железом, в котором он жил, считался его собственным, и к нему никого не вселяли. Евстигнеевич хвастался даже каким-то документом на этот счет. Ему принадлежали несколько ульев на учхозной пасеке и пяток овец в показательной отаре.
«Когда требуется, — голос подам, а не требуется — промолчу», вспомнил, узнав это, Брянцев.
Свой голос в буквальном смысле Евстигнеевич подавал очень аккуратно, всегда посещал все собрания и высиживал на них до конца.
— Отчего ж не пойтить, раз приказывают, — объяснял он Брянцеву, — за час-другой штанов там не просидишь. Вроде отдыха даже. Ну и послухать, что болтают, тоже можно, а велят голоснуть, — отчего же, извольте. Мне что? Руку поднять трудно, что ли? С нашим вам удовольствием!
Вслед за Евстигнеевичем к шалашу стал приходить комбайнер Середа, полная его противоположность, хотя тоже партиец и красный партизан. Этот не говорил, а обязательно «крыл» кого-нибудь или что-нибудь, «крыл» напролом, не заботясь об аргументации покрытия. Наружность для этого у него была самая подходящая: рост гвардейский, голос хриплый, но зычный, шаг широкий, решительный, уверенный.
Середа не ставил ноги на землю, а вбивал их в нее.
— Гады! — громыхал он. — График ремонта составили, выполнения требуют, а запчастей черт-ма. Не шлют и не чешутся! Директор этот, — следовала долгая малоцензурная характеристика, — гад, говорит, обойдись, преодолей трудности. Пускай он так сам без… со своей бабой обходится!..
Днем в сад заглядывал иногда еще кладовщик, с румяными лоснящимися щеками. Он был любезен, даже искателен, в разговор вставлял какие-то очень мало понятные намеки, но в первый же день, уходя, задержал руку Брянцева в своей потной, пухлой ладони.
— Вечерком придете с бутылочкой, — молока возьмете.
— Мне разве полагается? — удивился Брянцев.
— Что значит, полагается? Дернете там с парников редисочки да зеленого лука, вот вам и ордер. |