Изменить размер шрифта - +
Или товарища ученого зоотехника. Он один из всей администрации в наличности.

— Мою кандидатуру снимаю, — разом отозвался тот. — Неизвестно еще, как с комсомолом дело обернется. Ты, комбайнер, тоже свой партбилет подальше засунь, а лучше того — в печку. — Не стращай бабу… она… видала, — ответил смачной поговоркой Середа.

— Самое подходящее, — возвел свои медвежьи глазки к потолку Евстигнеевич, — вот их в старшие назначить, — опустил он глаза на Брянцева, — они и в офицерах состояли и по-немецки говорить обучены.

«Откуда он все распознал, старый черт?» — спросил сам себя Брянцев, и Евстигнеич снова ответил на этот вопрос:

— Как человека снаружи не грязни, а он свое естество покажет. Видать, кем они были.

— Правильно! — громыхнул Середа. — Немцы офицерский чин уважают. Тов… — замялся он снова и снова, прорвав какую-то преграду, громогласно вытряхнул из груди: — господина Брянцева в старшие, в директора или, там, какой еще чин.

— Я, собственно говоря, человек города, пришлый, да и специальность моя иная… — начал обосновывать Брянцев свой отказ, но его прервал голос со двора. — Вот они! Вот они! От городу на машинах едут! Все видать: на трех машинах…

 

ГЛАВА 10

 

Все разом повалили на крыльцо. Кричала Анюта, первая из нескольких бежавших к конторе женщин. Рядом с нею, едва поспевая за ловкой, статной девушкой, подбрыкивал голыми ногами Молотилка, сын профорга. В загсе он был записан под чисто пролетарским рабочим именем Молот. В учхозе принял местный колорит — стал Молотилкой. В этот тревожный день мать забыла надеть ему штаны, но нехватка такой мелочи его не смущала. Добежав до крыльца, мальчишка схватил Анютку за юбку и выпалил с пафосом между двумя дыхами:

— Немцы! На трех… — а договорить «машинах» не успел. Анютка лягнула его босой пяткой и сама затараторила: — На трех машинах, дедушка Евстигнеич! С бугра всё видать. Мноо-о-го их! Сейчас к нам подъедут! — частила она с каким-то почти радостным любопытством, но, опомнившись, смахнула с лица это чувство и пустила на него чью-то чужую, чуждую ему тень. Пригорюнилась: — Ох, боязно…

Три мотоцикла с прицепами въехали во двор и стали у первых строений. На каждом густо, человека по четыре, сидели запыленные солдаты в разлапых, низко надвинутых шлемах. Виднелись висевшие поперек груди автоматы.

С передней машины сошел молодой, цибастый немец в коротких, выше колена, штанах и в сапогах, не в ботинках. Он неторопливо размял затекшие ноги, скинул через голову ремень автомата и бросил оружие в кабину. Потом, так же не торопясь, оглядел весь двор: мужчин на крыльце конторы и отбежавших от этого крыльца женщин, крикнул что-то по-немецки и призывно замахал рукой.

— К себе зовет. Надо вам иттить, — подтолкнул Евстигнеевич Брянцева.

Тот и сам понимал, знал, что идти к немцам надо именно ему, а не кому другому. Это логично: он один говорит здесь по-немецки, он сможет тактично вести себя с оккупантами. Но нелогично было то, что он сам ощущал себя не только центром, но главой этой кучки жмущихся к нему людей, придавленных неизвестностью твоего «завтра» и даже своего «сегодня». Он ощущал и то, что за это «сегодня» и «завтра» этих людей несет ответственность именно он, Брянцев, укрывавшийся в садовом шалаше, «подозрительный и ненадежный в политическом отношении» доцент советского вуза, а в далеком, заваленном тусклыми серыми годами, прошлом еще более «подозрительный» для советских людей золотопогонник, «закамуфлированный враг народа».

Быстрый переход