|
Морозкин к батюшке относился довольно прихотливо — проверял у него амбарные книги, кого он крестит, кого отпевает, а кого венчает, но и препятствий не чинил, только следил, чтоб порядок был.
Они вместе парились в морозкинской баньке над рекой, любили за картами вечерок скоротать, и меня сажали третьим, но играли не на деньги, а на выпивку и закуску: кто проиграл — тот все и оплачивал. Меня эти вечера раздражали, но сама игра увлекала. Я со своим мехматовским опытом — а хорошо играть в преферанс считалось у нас делом чести — не ожидал сильных противников встретить, хоть и выигрывал всегда. Батюшка поначалу немного смущался и скорбную мину напускал, будто за веру гонения принимает и исключительно для того, чтобы паству спасти от властей предержащих, приходит к наместнику кесаря. Но стоило на столе появиться колоде, обо всем забывал и становился необычайно азартен, любил рисковать, а проигрывая, что случалось куда чаще, чем с Морозкиным, огорчался, словно ребенок.
Помимо колоды, глаза его загорались, только когда речь заходила о католиках, и он принимался ругать папу римского с такой искренней и пронзительной ненавистью, что это казалось смешным. Разумеется, он знал от Морозкина о моей католической пассии и мог подозревать сосланного студента в тайном папизме, куда худшем воинствующего безбожия. Но более всего в Алексеевой ненависти мне чудилось нечто ущербное — этакое сознание своей неполноценности, как если бы чагодайский поп уразумевал, что, будь он подданным не рабской московской патриархии, а железного папы Войтылы, не пришлось бы ему заискивать перед властью.
Однако начальника милиции волновали не только козни Рима и ЦРУ. Со временем мне открылась истинная подоплека морозкинского интереса к церкви. Степан Матвеевич был человеком хитроватым, и была у него одна задумка — он не только в этой жизни хотел все поиметь, но и в той не прогадать. В существование загробного мира начальник не то чтобы сильно верил, но, будучи человеком осторожным, такую вероятность допускал и частенько батюшку как самого компетентного человека о пакибытии расспрашивал. Отец Алексей отвечал уклончиво, но суть была проста: на рабе Божьем Стефании столько личных грехов висит, что он ими весь Чагодай перетянет. Только хитрый кум и тут выход нашел. Он был некрещеным и, зная о том, что при крещении с души все предыдущие прегрешения списываются, решил ближе к старости, когда плоть пресытится, креститься.
Идею эту, как я понял, он даже не сам придумал, а, переиначив на свой лад, почерпнул из опыта того раскольничьего толка бегунов, которых некогда пытался обратить на путь истинный подопечный его предшественников Иван Сергеевич Аксаков и которые всю жизнь жили некрещеными, крещение принимали непосредственно перед смертью и самым ужасным у них считалось умереть, не успев креститься.
Угроза внезапной смерти была, наверное, единственным, чего Морозкин по—настоящему боялся, а до всего остального ему дела не было, и он часто говорил, как ненавидит продажную сволочь, которая окопалась в Москве за кремлевскими стенами и мечтает об одном — сытно пожрать, чьи дети ходят в портках заморских пастухов и считают это высшим шиком, и которая — пусть мы его с батюшкой вспомним! — продаст однажды всю страну к чертовой матери за понюшку табаку.
Я подозревал, что он ненавидел коммунистов, как не ненавидели их даже Аленины приятели, но, когда однажды напрямую об этом спросил, он набычился и отрезал:
— Дело не в коммунистах! Дело в стране — кто и как к ней относится. Есть коммунисты, у которых за нее болит душа, есть диссиденты, которые ее презирают. Бывает и наоборот, и это надо различать.
— Ну а я кто, по—вашему?
— Ничтожество, ноль! — произнес он с наслаждением. — Твое счастье, что мне ничего не надо. Но если бы только я захотел, ты завтра же писал бы покаянные письма или заложил всех, кого знаешь. |