Изменить размер шрифта - +

Остаться хотя бы в качестве литературного героя и этим сделаться всем известным, попытаться тронуть, вызвать сочувствие, насмешку, презрение или же, напротив, оскорбить, уколоть да даже и оставить равнодушным, найти того, кто напишет историю жизни пусть не самого интересного, но жившего и имевшего судьбу человека, — вот чего я хотел.

Я был уверен, что в отличие от честолюбца Васи Филимонова, еще в молодости иссушившего душу поисками врагов и оттого растерявшего до полного бессилия свой талант, куда более осторожному и по—чагодайски бережливому Андрею Петровичу будет под силу запечатлеть мой образ.

Толстячок слушал внимательно, но иногда казалось, что он больше походил не на писателя, а на гениального неприметного актера, который вздумал играть меня, мою роль в театре или кино. Однажды я ему об этом сказал, и он расхохотался, но прежде я увидел промелькнувший в его глазках испуг. Впрочем, я всегда был мнителен, и мне черт знает что могло померещиться. Да и Андрей Петрович — откуда он приходил: из моих снов, соседней квартиры, навещал по поручению Союза писателей бывшего СССР или был приставлен теми людьми, кто задержал меня на Савеловском вокзале с девочкой на руках?

Между тем вокруг Чагодая кружились журналисты, исследователи—одиночки, шатались десятки, а потом и сотни праздных людей. Возникла целая отрасль по изготовлению сувениров в виде туманной шапки. Было написано несколько скоропалительных книжек, появились юркие турфирмы, устраивавшие облет Купола на вертолете и затеявшие между собой отчаянную драку за эксклюзивное право на это путешествие. Если верить газетам, то чагодайский Купол для России стал чем—то вроде Эвереста для Непала. За каждую экспедицию или экскурсию брались бешеные деньги, Чагодай вошел в моду, возникла масса течений, теорий, движений, объявлялись люди, утверждавшие, что они вернулись из—под Купола, наиболее ловкие сделали себе имя и занимались сочинением небылиц.

Теперь я нисколько не сомневался, что это лишь сон, но так полюбил свои видения, что научился их вызывать. Я редко выходил на улицу — ждал продолжения сна и уже не знал, сочиняю ли я его или сон сочиняет меня и не есть ли вся моя предыдущая жизнь такое же видение?

Может быть, я смотрел одинокими митинскими ночами больничные сны, а больничными ночами — сны чагодайские? Таинственные видения разворачивались передо мною, и все чаще и чаще я представлял утонувший в облачной мгле лесной городок, и его незатейливая история напоминала мне детскую сказку про злую волшебницу, напустившую на страну муми—троллей желтый туман. Я думал о людях, которые с трудом дышали, уже много месяцев не видели ни солнца, ни звезд, голодали, не ведали, что творится в большом мире, и, быть может, полагали, что он просто погиб, а они единственные уцелели, не зная, радоваться этому или печалиться. Мне было их бесконечно жаль. Я никогда не высказывал своего предположения вслух Андрею Петровичу, но, что бы ни говорили в ту пору о Чагодае, до какой ерунды ни дописывались, мне чудилось, что городок просто тихо спрятался от всех, как прячется больное животное, которое не хочет, чтобы видели его смерть.

Иногда мне становилось чуть лучше, иногда опять хуже, и казалось, что я не выйду из больницы уже никогда. Мне очень нравился город, где я жил.

Что—то в нем было от Чагодая: старые дома, торговые ряды, лабазы, колокольни, церкви, холмы, — не было только туманов. Я полюбил мечтать, как тут поселюсь, найду себе занятие и так доживу до конца дней подле Чагодая, потому что попасть в него все равно невозможно. Он ушел из мира, захлопнув дверцы, и мне больше не подчинялся. Созданный моим воображением город женщин и подвластных им мужчин, суровых школьных учительниц и ласковых кастрированных котов, нежных и надежных библиотечных работниц, искусных огородников, азартных попов и многочадных начальников милиции, город, которого нет ни на одной карте.

Быстрый переход