|
— Чтоб я породнился с этим отпущенником! Чтоб меня, родового дворянина, называли сватом какие-нибудь подьячие!..
— Помилуй, Сергей Филиппович! да ведь у Владимира Ивановича, кроме старика отца, никого родных нет.
— Право?.. А не хочешь ли, я в моей дворне найду ему внучатых братцев?! Полно вздор говорить, жена! Пока я жив, этому не быть. Слышишь ли, не бывать! И если кто-нибудь вперед мне об этом заикнется…
— А если, батюшка, дочь наша зачахнет с горя? Посмотрел бы ты на нее! Господи боже мой!.. Словно река льется.
— Вздор, сударыня, вздор! Девичьи слезы — роса утренняя; проглянет солнышко — росы как не бывало. Подари ей свои изумрудные сережки или сделай новое объяринное платье, так дело и с концом!
— Смотри, батюшка, чтоб не пришлось вместо объяринного платья сшить ей белый саван! Ведь ты не знаешь, как она любит Владимира Ивановича.
— Полно, матушка. Скоро полюбила, так скоро и разлюбит.
— Не говори так, Сергей Филиппович! Сохрани господь и помилуй, а уж если, божьим попущением, эта лиходейка любовь заберется в девичье сердце, так ее ничем не выживешь. Ведь любовь, батюшка, на взгляд и красна и преизрядна, как махровый цвет; а на самом-то деле и горька и цепка, как репейник.
— Эге! да это целиком из гистории об Аленкурте и Флориде!.. Вот то-то и есть! Начитались вы обе с дочерью этих дурацких книг, набили вздором свои головы. Да и чему быть путному! Вчера я приказал Малашке принести мне из спальни календарь; гляжу, тащит ко мне... Что такое?.. «Повесть о княжне Жеване», дочери какого-то мексиканского царя Фирдедондака! Господи боже мой! Вот до чего довела нас эта грамота! Как, дескать, русской барышне не уметь читать, когда в Неметчине простые мещанки читают?.. Читают! А на что? Знали бы да знали свои пяльцы, так не пошла бы эта заморская дурь в голову; не стали бы без ведома отца и матери сами выбирать себе женихов и влюбляться в каждого встречного и поперечного. Да что об этом говорить! Слушай, жена, я люблю дочь не меньше тебя, но никогда не соглашусь на этот срам: не бывать внуку псаря моим сыном!
— Но подумай, батюшка!
— Нечего тут думать. Как пройдет эта дурь, так сама скажет мне спасибо.
— А если не пройдет, Сергей Филиппович!
— Да что ж ты, в самом деле! — закричал грозным голосом Ильменев. — Иль учить меня вздумала? Слышишь ли, чтоб об этом вперед и речи не было!
— Воля твоя, Сергей Филиппович, — сказала робким голосом покорная жена, — только смотри, чтоб не пришлось после пенять на самих себя.
— Добро, добро! Умны вы с дочкой-то больно стали! С тех пор, как побывали со мной в Питере да наслушались там всяких басурманских речей, так с вами и ладу нет. И то сказать: я сам дурак! зачем пускал к себе в дом эту книжную чуму, этого краснобая Тредьяковского? Ведь он-то всему злу и корень. Святочное пугало! вспомнить не могу! придет, бывало, в своем дурацком парике, торчит, как рожон; под мышкою книга, в кармане тетрадь, начнет говорить виршами и занесет такую околесную, что сам черт его не разберет.
— Напрасно, батюшка! Василий Кириллович Тредьяковский человек очень хороший.
— Хороший! А кто приучил вас к этим вздорным книгам? Бывало, то принесет к вам какую-то героическую повесть «Аргениду», то разные стиходейства да всякие другие лихие болести. Из меня было хотел сделать такого же, как сам, книжника и фарисея. Помнишь, однажды вытащил из-за пазухи маленькую книжонку, прижал меня к стене, да и ну на фандарах: «Не подумайте, ваше высокородие, что я, ради какого высокомерного надмения, про сию книжицу, „Езда на остров Любви“ именуемую, продерзностно доложить вам осмелюсь, что в оной, так сказать, закрасневающаяся с честного устыдения речь, есть как беспорочна, так и не напыщенна, но некоторою природного красотою возносится». |