Изменить размер шрифта - +
Я листнул один наугад: это были какие-то детские каляки-маляки, но выполненные с таким остервенением, что при внимательном взгляде начинало мерещиться что-то, скрытое за этими изломами цветных линий и в яростно скрученных шарообразных лабиринтах.

Единственная вещь, которая заслуживала внимания, висела в простой рамке — без стекла — на стене, и мне пришлось подойти вплотную, чтобы в деталях разглядеть эту гравюру.

На ней была изображена комната с низким потолком, с кроватью под балдахином в левом углу и спинетом с нотами, с брошенными подле высокого табурета шелковыми туфлями, — справа же была видна половинка длинного стола с бесформенной тенью от предмета, стоящего, судя по всему, либо на отсутствующем на картине конце стола, либо на подоконнике. Точно в центре дверь, которую закрывает за собой женщина — зрителю виден только край ее уплывающего в дверной проем платья да рука, уже отпустившая край двери она вот-вот захлопнется. Листок нотной тетради отогнулся и дрожит, не успев занять свое место, брошенные туфли по-настоящему, кажется, не улеглись и еще не остыли после женской ножки, спинет звучит, угасая, и улетает тихое шуршание платья и теплый блик полной немецкой ручки, — и во всем, во всем ощущалось смятение, тревога, угроза, и в поисках причины взгляд снова возвращается к столу, на вычищенные доски которого падает свет из невидимого окна и бесформенная тень чего-то, что, возможно, и таит в себе угрозу. Ваза? Человек? Демон? Гравюрка была украшена рамочкой, выписанной из затейливо сплетенных цветов и зверей, между которыми была искусно вписана фраза "Als ich Kann". Так подписывался кто-то из известных малых голландцев, кажется, но это была копия, да и не был я знатоком или хотя бы любителем живописи, чтобы оценить гравюру по достоинству или отыскать в ней изъяны. Она мне понравилась. Я перевернул ее и прочел на гладком, как кость, картоне: Kцnigsberg, 1900. Надпись была сделана черной тушью с золотым блеском. Или этот блеск — лишь свидетельство старости? Не знаю. Еще один осколок, чудом сохранившийся от города королей и залетевший в эту комнатку-тюрьму для душевнобольного Макса.

Эта гравюра скрывала тайну — либо же, что вероятнее всего, таила немудреное наставление непослушным девушкам, норовившим во все времена нарушать запреты и ускользать на зов любимого? опасного? Лесного Царя?

— Это почти все, что осталось на память об отце, — сказала Вера. Макс мог часами разглядывать ее. Ну и как?

Она развела руками, словно представляя комнату.

— Годится, — солидно ответил я. — Ничего не нужно менять. Только письменный стол. А гравюры такие я и сам в детстве любил разглядывать. Кажется, напряжешь зрение — и вот из полутьмы проступит Оно…

— Бр-р! — Вера схватила меня за руку. — Но ничего не проступает, а Оним оказывается обман зрения. Кстати, звонила старинная знакомая, и мы договорились, что я приду на собеседование. Я ведь столько лет не работала! Надо переаттестацию пройти и все такое прочее. Ты не против?

— Нет, конечно.

 

14

 

Я не стал интересоваться у бабушки, как она разузнала мой номер телефона, только предупредил, что приеду не один.

— Как ее зовут? — спросила бабушка. — Вера или Катя?

— Вера, — сказал я. — А почему Катя?

— Это все карты, Борис, — серьезно ответила она. — Так в пятницу же вечером.

И в пятницу вечером мы отправились электричкой через по-февральски расквашенные поля, сквозные тощие леса — домой, к бабушке, которая отмечала свой день рождения несколько раз в году, как только предчувствовала приближение гнетущей меланхолии.

Мне понравилось, что Вера не стала рядиться девочкой-подростком, но лишь как-то по-особенному уложила волосы, сняла тяжелые золотые серьги, оттягивавшие уши, и надушилась какими-то редкостными духами, запах которых то возникал вдруг, будоража мое испорченное воображение, то становился едва-едва ощутимым, словно дразня и вызывая раздражение памяти, а то и вовсе исчезал.

Быстрый переход