Изменить размер шрифта - +
.

— А хули толку, что здоровущий? — отвечает ему Пилипенко. — У его вся шкура спорчена, морда исполосована, уши рваные. Весь, куда ни глянь, везде в шрамах. Его даже овчарки боятся! Будешь пересаживать из сетки в «воронок», рукавицы надень. И поглядывай. С им только зазевайся — враз в глотку вцепится!

И несмотря на унизительность моего сиюсекундного положения, несмотря на, честно говоря, заползающий в душу холодок обреченности, чему немало способствовали истошные вопли этой рыжей идиотки, прижатой ко мне безжалостными пилипенковскими узами, я не без гордости вспомнил, как два месяца тому назад, когда Пилипенко накрыл меня своим гнусным сачком почти в аналогичной ситуации, я прокусил ему ухо и разодрал левую руку чуть ли не до кости. Чем, не скрою, и спасся...

Он был просто вынужден отшвырнуть меня и броситься к своей машине, к этому своему отвратительному «воронку» за аптечкой. При этом он изрыгал из себя такой чудовищный мат, которого я не слышал даже от своего Шуры Плоткина, когда тот схватил триппер на одной, как он говорил, «оччччень порядочной замужней женщине»...

— Так что ты с ним поосторожней, — говорит Пилипенко про меня.

— Ладно!.. Учи ученого, — отмахивается Васька. — А с этой рыжей чё делать? Хозяев не знаем, для лаборатории вроде мелковата. Они просили крупняк подбирать...

— Ничё!.. Пока пихай ее в общую клетку. Приедем на место и выпустим на хер. Нехай блядюшка теперь там погуляет. Я на ее, как на живца, уже шешнадцатого кота беру!..

Вот это да!!! О Господи!.. Боже ж ты мой, скольких же невинных, влекомых лишь нормальным здоровым половым инстинктом, эта рыжая стерва, эта предательница, эта гнусная тварь привела к мучениям на лабораторных столах Института физиологии?! Из скольких же бедолаг Пилипенко и Васька сотворили свои уродливые шапки для Калининского рынка?.. Кошмар!..

Первым моим желанием было немедленно перекусить ей глотку. Но мы были спеленуты одной сетью, и я не мог пошевелиться. И от полной невозможности мгновенно произвести справедливый акт отмщения и заслуженного наказания я вдруг впал в такую апатию, такое безразличие к своей дальнейшей судьбе, что от охватившего меня бессилия захотелось просто тихо заплакать...

Поэтому, когда Васька принес нас к «воронку» — старому, раздолбанному «Москвичу» с фургончиком, открыл заднюю дверцу и выгрузил нас из сачка в стоящую внутри фургона клетку — я даже не рыпнулся, а эта рыжая провокаторша, эта тварь, продолжала орать, как умалишенная.

— Гля, какой смирный!.. — удивился Васька и опустил вниз заслонку клетки. — А ты говорил...

— Смирный — еще не покоренный, — ответил ему Пилипенко и сел за руль. — Этот еврейский котяра себе так на уме, что не знаешь, чего от него ждать. Жаль только, что у его жида вошь в кармане да блоха на аркане, а то б я с него за этого кота и сто баксов слупил бы. Садись, Васька, не мудохайся! А то кто-нибудь из хозяев этих шмакодявок объявится и нам опять морду набьют...

Васька заторопился, захлопнул дверь фургона, и во внезапно наступившей темноте я отчетливо увидел, что впопыхах он забыл защелкнуть металлическую задвижку на опущенной заслонке кошачьей клетки. Так что при желании и некотором усилии заслонку можно было бы приподнять лапой... Апатии у меня как не бывало!

Пилипенко завел мотор, и мы поехали.

Я огляделся. В нашем кошачьем отделении (в фургончике была еще одна клетка — для собак) сидели и понуро лежали штук пятнадцать малознакомых мне Котов и Кошек. Но, судя по тому, как многие, увидев меня, подобрали под себя хвосты и прижали уши, меня тут знали.

И только один Кот не прижал уши к голове. Тощий, обшарпанный, с клочковатой свалявшейся шерстью, со слезящимися глазами и обрубленным хвостом — типичный представитель безымянно-бездомного подвально-помоёчного сословия без малейшего страха подошел ко мне и сел рядом, глядя на меня с преданностью и надеждой.

Быстрый переход