Я испытывал радость по этому поводу и в то же время чувствовал себя жалким и боялся, кроме того, что окажусь посмешищем перед портным в большей степени, чем любой другой из его клиентов». Эта замкнутость на самом себе может быть представлена как некий извращенный поиск несчастья. И в самом деле, одной из устойчивых черт его судьбы является определенная склонность к саморазрушению.
Сексуальность у Кафки пробудилась очень поздно. Не требуется пространных комментариев, чтобы понять: именно здесь влияние отца, устрашающего и почитаемого, имело наиболее парализующие последствия. «Юношей я был так неискушен и равнодушен в сексуальном плане, — пишет он в одной поздней заметке «Дневника», — (и очень долго оставался бы таким, если бы меня насильно не толкнули в область сексуального), как сегодня, скажем, в теории относительности».
В другом месте, в одном из писем Максу Броду, он говорит о «счастливых временах детства, когда дверь, за которой происходило совещание трибунала, была еще закрыта» и добавляет: «С тех пор, как появился этот заседатель отец, закрывающий все двери, прошло много времени». Именно этот суд секса, который будет его неотступно преследовать, становится областью основной неудачи, где он ощущает неспособность добиться успеха в том, что считает главным призванием каждого. Не будем распространяться более чем пристало о маленьком инциденте, который произошел с французской гувернанткой. В мадемуазель Байи, очевидно, не было ничего особенно соблазнительного. Когда Кафка встречает ее несколькими годами позднее, он отмечает ее спокойный и невинный вид, равно как и усиление всегда угрожавшей ей склонности к полноте, волоски, которые покрыли ее подбородок, нелепую походку. Но несколькими годами раньше произошел случай, на который Кафка неоднократно намекает в «Дневнике». Он находился в постели вследствие легкого переохлаждения, и мадемуазель Байи дала ему задание прочитать «Крейцерову сонату». Дата не уточнена, но, учитывая уровень книги, речь может идти лишь о его последних гимназических годах. «Моя гувернантка, — пишет он, — была согласна воспользоваться моим возбуждением». Было бы, однако, неверно предполагать, что он был травмирован этим событием. Когда он вспоминает о нем в своем «Дневнике», то лишь затем, чтобы выразить сожаление об упущенной возможности.
Между тем Кафка с грехом пополам приближается к зоне, о которой стремится как можно дольше ничего не знать. Лицейские товарищи, об этом рассказывает Эмиль Утиц, однажды привели его в одно «очень плохое место». Там, говорит он, «он был таким же, как и везде, он вел себя как в гостях, он с интересом разглядывал непривычную обстановку, улыбался, сохраняя дистанцию».
В другой раз два других товарища затеяли его просветить, один идя справа, другой слева. «Тот, что справа, жизнерадостный, по-отечески открытый, с манерами светского человека, он смеялся, как смеются мужчины любого возраста и даже я (существует еще другой тип смеха по этому поводу, свободный смех, но я никогда не слышал его); тот, что слева, ясно выражающийся, склонный к теоретизированиям, что было еще более омерзительно. Оба, — продолжает Кафка, — давно женаты и остались в Праге; тот, что справа, в течение многих лет страдал от сифилиса, и я не знаю, жив ли он еще; тот, что слева, стал профессором по венерическим заболеваниям, основателем и президентом ассоциации борьбы против венерических заболеваний» Кафка совсем не любит ни врачей, ни медицину: по-видимому, он сохранил горькое воспоминание об этом запоздалом методе посвящения.
Этот рассказ фигурирует в письме к его старшей сестре Элли, в котором он ей советует не вмешиваться в сексуальное просвещение ее мальчика. Маленький Феликс, которому исполнилось десять лет, был заинтригован беременностью своей тетки Оттлы и рождением своей кузины Веры; он задавал вопросы своей матери, которая беспокоилась, как бы ее сына не просветил кто-нибудь из его товарищей. |