|
. Ничего не понимает" — думала она, прислушиваясь к шагам мужа. — "Ему все равно, в каком я состоянии… Что я переживаю… О, как он не чуток!.."
Ее лицо было бледно. Ужас, отвращение и ненависть легли морщинами к углам рта. Глаза были закрыты… Яков Кронидович не видел этого.
Он погасил лампу. Чуть теплилась у иконы лампадка…
— Теперь… уйди… — простонала Валентина Петровна, уже не скрывая своего отвращения. — Я устала… Спать хочу.
Едва он вышел, она зарылась головою в подушки, залилась слезами, вся содрогаясь от рыданий.
"Дрянь я… Ничтожная дрянь… Не смогла сказать теперь… Навсегда ложь… Навсегда так… Взлеты и падения… Я падшая женщина… Дрянь…"
Так и заснула ничком, на мокрой от слез подушке в сознании, что вошло в ее душу что-то ужасное и испортило жизнь навсегда.
XXXII
Четырехверстная скачка с препятствиями на Императорский приз и раздача призов за стрельбу из винтовок и орудий, за фехтовальный бой и за выздку лошадей завершала Красносельский лагерный сбор. После нее начинались подвижные сборы и маневры. Красное Село пустело.
Эта скачка безподобно, верно и точно, с мелочными переживаниями на ней ездоков и лошадей, описана графом Львом Николаевичем Толстым в романе "Анна Каренина". С тех пор — Толстой описывал семидесятые годы, — почти ничто в ней не изменилось. Только начиналась она не за речкой Лиговкой, которую скачущим у Толстого надо было переходить вброд, а в трехстах шагах от трибун, и прямо шла на батарею, или как ее называли по-прежнему — трибунен-шпрунг. Препятствия стали выше, солиднее, прочнее. Но за эти годы и сама кавалерия и взгляд в ней на спорт сильно изменились, и Петрик, в десятый раз перечитывавший описание скачек у Толстого, это особенно чувствовал.
У Толстого Вронский скакал так… между прочим. Имел деньги, купил готовую чистокровную лошадь и скакал на ней. Он и приехал на скачки за пять минут до посадки на лошадей. Он любил свою Фру-фру, он понимал ее, но разве была она для него тем, чем была Одалиска для Петрика!? Вронскому, если бы он взял приз — этот приз ничего не прибавил бы и ничего не убавил. Лишний случай кутнуть в собрании, покрасоваться собой. И то, что он сломал на прыжке спину лошади, для Вронского был тяжелый, но мимолетный эпизод, сейчас же заслоненный драмой его любви к Анне. Петрик, переживая все то, что пережил Вронский, даже не мог себе представить, что было бы, если по его вине погибла его Одалиска.
"Нет… лучше самому убиться", — несколько раз шептал он, прочитывая это меcто в романе и всякий раз волнуясь за Вронского.
"Сто раз лучше, чище, благороднее — самому". И он содрогался, читая, как лежала и не могла встать Фру-фру Вронского.
Петрик скакал не для денег. Он мог больше наработать денег, если бы скакал в Коломягах, но он скачки с тотализатором считал недостойными офицера. Там играющая, азартная толпа. Там крики браво, апплодисменты, там могут быть — и свистки. А ни апплодировать, ни свистать толпа не смеет офицеру.
Императорский приз заносится в послужной список офицера. Это отличие. Это награда. Это честь не только для офицера, взявшего приз, но это честь для его полка. Когда он, первым или вторым, подойдет к финишу — трубачи заиграют марш лейб-драгунского Мариенбургского полка — и все будут знать, что Мариенбургские драгуны взяли Императорский приз. Об этом будет напечатано в "приказе по Военному Ведомству", в "Русском Инвалиде" и в газетах — и вся Русская армия узнает, что в этом году Императорский приз взял штабс-ротмистр Ранцев лейб-драгунского Мариенбургского полка. И Петрику было важно не то, что он и есть Ранцев, а то, что этим прославится на всю Россию его полк, Мариенбургские драгуны! И это он их прославит. |