IV
Дела было много. Но в этот день сознание, что сегодня — ее рождение, ее праздник, что там, где она родилась и выросла, ее не забыли — это говорила ей горка сердечных, милых, ласковых и нежных писем и телеграмм — точно окрыляло Валентину Петровну. Все ладилось. Все делалось само собою.
Она отправилась пешком — совсем недалеко от них — во Владимирскую церковь и в большой заказной просвире дала вынуть за здравие Иакова и Валентины.
Она стояла в большом белом храме, переполненном великопостными молящимися, — был четверг и много было причащавшихся, — следила за службой, молилась, и временами точно уносилась в свою, так привычную, гарнизонную церковь Захолустного Штаба. За садом, перейти маленькую, всегда пустую уличку и будет церковное крыльцо. Наверх по каменной лестнице и там в двусветном зале церковь их Старо-Пебальгского, тогда драгунского — теперь уже четыре года уланского полка. Ей было приятно сознавать, что там сейчас тоже идет служба и старенький отец Георгий — служили без диакона — будет особо поминать ее. В церкви — не здесь, а там — говеет очередной эскадрон. Ей казалось, что она слышит мягкое позванивание шпор переминающихся с ноги на ногу солдат и их сухой, отрывистый кашель. И так же, как и тут выйдет с блюдцем записочек отец Георгий и первою станет на память вычитывать: — о здравии Петра, Марии, Валентины и Иакова… Так же, как и здесь. Точно вместе молилась она с папочкой и мамочкой и не было тысячи верст, что разделяли их. Там поди — уже весна. В саду верба в золотом цвету, орешник выбросил нежные, дрожащие сережки и девочки польки у входа в церковь продают душистые фиалки. Там было просторно. Она стояла на особо огороженном месте и покойно и чинно шло Богослужение. Здесь давились в толпе. Кто-то похлопал ее по плечу свечкой и сиплым голосом сказал: "Божией Матери". Это развлекало и разсеивало. Она боялась пропустить свою записку. Уже читали — "о здравии". Начались знакомые имена.
"Петра" — она перекрестилась. За папочку.
"Марии" — вздохнула. "Мамунечка милая, ты там за меня, я за тебя".
"Иакова, Валентины и Владимира".
Валентина Петровна низко опустила голову. Румянец залил ее щеки и подошел к ушам. Жарко и душно было в церкви. Милый образ Портоса встал перед глазами. Темные нежные усы… "Владимира"…Она вздохнула. Детская любовь… Там, в Захолустном Штабе, этого имени не прочтут… Там не знают… Здесь — знает она одна.
"Господи, прости меня".
И ясными глазами посмотрела на закрытые Царские врата. Ничего же и нет. Так… Глупость одна. Институтская глупость — помолиться за милого человека.
Наскоро позавтракав дома, Валентина Петровна поехала на Морскую в парикмахерскую Шарля, и в половине третьего в нарядной, блестящей прическе, красивыми волнами поднимавшейся над лбом, змейками, колечками, завитками спускавшейся к бровям и закрывавшей уши с большими жемчужинами в мочках, со спрятанным на затылке, переливавшим золотом узлом, отягчавшим голову и придававшим Валентине Петровне гордый вид, немного усталая, но довольная красотою волос и восхищением ими завивавшего ее парикмахера мосье Николя — вернулась домой.
— Теперь уже до самого вечера ни прилечь, ни порезвиться с собакой! Растреплешься!.. Слышишь Диди. Слышите мистер Топи!.. Вашим бархатным лапкам строжайше воспрещается прикасаться к моей голове!..
Разрумянившаяся от мороза, оживленная, веселая, нарядная и довольная, она вошла в гостиную.
"Ну, конечно!.."
Громадный и, должно быть, очень дорогой куст пунцовой, необычайного цвета, азалии стоял на столике перед зеркалом.
"Зачем!?.. Все это только напрасно возбуждает ревность и подозрения… Подчеркивает то, чего нет… Неисправим!. |