Таким образом, основная проблема терапии всегда состоит в том, как перейти от интеллектуального признания истины о себе к ее эмоциональному переживанию. Только когда в терапию вовлекаются глубокие чувства, она становится по-настоящему мощным двигателем изменений.
Именно немощь была проблемой в моей работе с Тельмой. Мои попытки вдохнуть в нее силу были позорно неуклюжими и состояли в основном из нудных нотаций и постоянного вращения вокруг навязчивости и борьбы с ней.
Как мне не хватало в этой ситуации той уверенности, которую дает ортодоксальная теория! Взять, к примеру, наиболее правоверную психотерапевтическую идеологию – психоанализ. Он всегда с такой уверенностью утверждает необходимость технических процедур, что, пожалуй, любой аналитик оказался бы на моем месте более уверен абсолютно во всем, чем я в чем бы то ни было. Как было бы удобно хоть на минуту почувствовать, что я точно знаю, что делаю в своей психотерапевтической работе – например, что я добросовестно и в нужной последовательности прохожу точно известные стадии терапевтического процесса.
Но все это, конечно, иллюзии. Если идеологические школы со всеми своими сложными метафизическими построениями и помогают, то только тем, что снижают тревогу не у пациента, а у терапевта (и таким образом позволяют ему противостоять страхам, связанным с терапевтическим процессом). Чем больше способность терапевта выдержать страх перед неизвестным, тем меньше он нуждается в какой-либо ортодоксальной системе. Творческие последователи системы, любой системы, в конце концов перерастают ее границы.
Во всезнающем терапевте, который всегда контролирует любую ситуацию, есть что-то успокаивающее, однако нечто привлекательное может быть и в терапевте, который бредет наощупь и готов вместе с пациентом продираться сквозь лес его проблем, пока они не наткнутся на какое-нибудь важное открытие. Но, увы, еще до завершения нашей работы Тельма продемонстрировала мне, что любая, даже самая замечательная терапия, может оказаться временем, потраченным впустую!
В своих попытках вернуть ей силы я дошел до предела. Я пытался испугать и шокировать ее.
– Предположим на минуту, что Мэтью умер. Это принесло бы Вам облегчение?
– Я пыталась представить это. Когда я представляю, что он умер, я погружаюсь в беспредельную скорбь. Если бы это произошло, мир бы опустел. Я никогда не могла думать о том, что будет после.
– Как Вы можете освободить себя от него? Как можно было бы Вас освободить? Мог бы Мэтью отпустить Вас? Вы когда-нибудь представляли себе разговор, в котором он бы отпускал Вас?
Тельма улыбнулась. Как мне показалось, она посмотрела на меня с большим уважением – будто была удивлена моей способностью читать мысли. Очевидно, я угадал важную фантазию.
– Часто, очень часто.
– Расскажите мне, как это могло бы быть. Я не поклонник ролевых игр и пустых стульев, но, казалось, что сейчас самое время для них.
– Давайте попробуем разыграть это. Не могли бы Вы пересесть на другой стул, сыграть роль Мэтью и поговорить с Тельмой, сидящей здесь, на этом стуле?
Поскольку Тельма отвергала все мои предложения, я стал заготавливать доводы, чтобы убедить ее, но, к моему удивлению, она с воодушевлением согласилась. Возможно, за двадцать лет терапии ей доводилось работать с гештальт-терапевтами, которые применяли эти техники; возможно, ей вспомнился ее сценический опыт. Она почти подскочила на стуле, прочистила горло, изобразила, что надевает галстук и застегивает пиджак, приняла выражение ангельской улыбки и благонамеренного великодушия, снова прочистила голос, села на другой стул и превратилась в Мэтью:
– Тельма, я пришел сюда, помня твое удовлетворение нашей терапевтической работой и желая остаться твоим другом. Мне нравится дарить и получать подарки. Мне нравилось подшучивать над твоими дерьмовыми привычками. |