Она находилась в подвижном состоянии. В каждом пациенте, страдающем навязчивостью, скрыта подавленная ярость, и ее появление у Тельмы не застигло меня врасплох. В целом я рассматривал ее ярость, несмотря на ее иррациональные компоненты, как большой скачок вперед.
Я был так поглощен этими мыслями и планами нашей предстоящей работы, что пропустил начало следующей фразы Тельмы, но зато конец предложения я расслышал даже слишком хорошо:
– …и поэтому я вынуждена прекратить терапию! Я взорвался в ответ:
– Тельма, да как Вы можете даже думать об этом? Трудно придумать более неудачное время для прекращения терапии. Только теперь появился шанс достичь каких-то реальных успехов.
– Я больше не хочу лечиться. Я была пациенткой двадцать лет и устала от того, что все видят во мне пациентку. Мэтью воспринимал меня как пациентку, а не как друга. Вы тоже относитесь ко мне как к пациентке. Я хочу быть как все.
Я не помню точно, что говорил дальше. Помню только, что выдвигал всевозможные возражения и использовал все свое давление, чтобы заставить ее отказаться от этого решения. Я напомнил ей о нашей договоренности насчет шести месяцев, до окончания которых оставалось пять недель.
Но она возразила:
– Даже Вы согласитесь, что наступает время, когда нужно подумать о самосохранении. Еще немного такого «лечения», и я просто не выдержу. – И добавила с горькой улыбкой: – Еще одна доза лекарства убьет пациента.
Все мои аргументы разбивались точно так же. Я уверял ее, что мы достигли подлинного успеха. Я напомнил ей, что она с самого начала пришла ко мне, чтобы избавиться от своей психической зависимости, и что мы многого добились в этом направлении. Теперь наступило время обратиться к чувствам пустоты и бессмысленности, скрывавшимся за ее навязчивостью.
Возражения Тельмы сводились фактически к тому, что ее потери слишком велики – больше, чем она может пережить. Она потеряла надежду на будущее (под этим она понимала свой «ничтожный шанс» на примирение); она потеряла лучшие двадцать семь дней своей жизни (если, как я уверял ее, любовь не была «настоящей», то она потеряла воспоминания о «высших минутах ее жизни»); и, наконец, она потеряла восемь лет непрерывной жертвы (если она защищала иллюзию, то ее жертва была бессмысленной).
Слова Тельмы были так убедительны! Я не нашелся, что ей возразить, и смог лишь признать ее утраты и сказать, что она должна у многое оплакать и что я хотел бы быть рядом, чтобы поддержать и – помочь ей. Я также попытался объяснить, что ее разочарование слишком велико, чтобы справиться с ним сразу, но что мы можем сделать многое для того, чтобы предотвратить новые разочарования. Возьмем, к примеру, то решение, которое она принимает в данный момент: не будет ли она – через месяц, через год – глубоко сожалеть о прекращении лечения?
Тельма ответила, что хотя я, может быть, и прав, она твердо решила прекратить терапию. Она сравнила наш сеанс в присутствии Мэтью с визитом к онкологу по поводу подозрения на рак.
– Вы очень волнуетесь, боитесь и откладываете визит со дня на день. Наконец, врач подтверждает, что у вас рак, и все ваши волнения, связанные с неизвестностью, заканчиваются – но с чем же вы остаетесь?
Когда я попытался привести в порядок свои чувства, то понял, что моей первой реакцией на решение Тельмы было: «Как ты можешь так поступить со мной?» Хотя моя обида, несомненно, была следствием моего собственного разочарования, я также был уверен, что это реакция на чувства Тельмы ко мне. Я был виновником всех ее утрат. Именно мне пришла в голову идея встретиться с Мэтью, и именно я отнял у нее все иллюзии. Я был разрушителем иллюзий. Я понял, наконец, что выполнял неблагодарную работу. Само слово «разрушение», несущее в себе сильный негативный оттенок, должно было насторожить меня. |