Вернемся, однако, к шхуне «Халбрейн», вернее, к обстоятельствам, при которых мне предстояло покинуть гавань Рождества. В те времена на Кергелен заходило за год не менее пятисот судов. Охота на китов и ластоногих давала блестящие результаты. Достаточно сказать, что, добыв одного морского слона, можно получить тонну жира – количество, ради которого пришлось бы уничтожить тысячу пингвинов. В последние годы число кораблей, заходящих на архипелаг, сократилось до дюжины в год: неумеренное истребление морской фауны сильно уменьшило привлекательность этих мест.
Поэтому я не испытывал беспокойства относительно перспектив отплытия из бухты Рождества, даже если «Халбрейн» не окажется вовремя в нашей гавани и капитан Лен Гай не сможет пожать руку своему приятелю Аткинсу.
Каждый день я выходил на прогулку вокруг порта. Солнце пригревало все сильнее. Скалы и нагромождения застывшей лавы все решительнее освобождались от снега. На нависших над морем скалах появлялся мох цвета забродившего вина, а в море тянулись ленты водорослей. Внутри острова поднимали скромные головки злаки, подобные тем, что растут в Андах и образуют флору Огненной Земли. Оживал единственный здешний кустарник, о котором я уже говорил, – гигантская капуста, весьма ценимая как средство против цинги.
Раз-другой я выходил в море на прочном баркасе. На таком баркасе можно достичь Кейптауна, хотя подобный переход занял бы много дней. Но в мои намерения ни в коем случае не входило покидать гавань Рождества столь рискованным способом… Я питал надежды на шхуну «Халбрейн». А пока, прогуливаясь от одной бухты до другой, я продолжал изучать эти изрезанные берега, напоминающие вулканический скелет, проступающий мало-помалу сквозь белый саван зимы…
Иногда меня охватывала тоска, и я напрочь забывал мудрость хозяина гостиницы, не мечтавшего ни о чем, кроме счастливого существования в гавани Рождества. В этом мире не так уж много людей, кого жизнь сумела сделать философами. Мышцы значили для Фенимора Аткинса больше, чем нервы, ум ему заменял инстинкт – именно поэтому его шансы на обретение здесь счастья были куда предпочтительнее моих.
– Где же «Халбрейн»? – твердил я ему каждое утро.
– «Халбрейн», мистер Джорлинг? – откликался он неизменно бодрым тоном. – Разумеется, она придет сегодня же! А если не сегодня, то завтра! В конце концов наступит день, которому суждено стать кануном утра, когда в бухте Рождества затрепещет флаг капитана Лена Гая!
Я подумывал подняться на Столовую гору, дабы расширить обзор. С высоты тысячи двухсот футов взор простирается на 34–35 миль, так что оттуда шхуну можно увидеть на целые сутки раньше. Однако идея карабкаться на гору, до сих пор укутанную снегами, могла взбрести в голову только безумцу.
Меряя шагами берег, я часто вынуждал спасаться бегством ластоногих, которые с брызгами погружались в оттаявшую воду. Пингвины же, невозмутимые и тяжеловесные увальни, не думали удирать, как бы близко я ни подошел. Если бы не их глупый вид, с ними можно было бы заговорить, владей я их крикливым языком, от которого закладывает уши. Что касается черных и белых качурок, поганок, крачек и турпанов, то они тут же с шумом взлетали, стоило мне появиться в отдалении.
Раз мне довелось спугнуть альбатроса. Пингвины напутствовали его дружным гвалтом, словно он приходился им добрым другом, с которым они расставались навсегда. Эти громадные птицы могут проделывать перелеты протяженностью до двухсот лье, ни разу не опустившись на твердую землю для отдыха, причем с огромной скоростью. Альбатрос сидел на высокой скале на краю гавани Рождества и смотрел на прибой, пенящийся вокруг рифов. Внезапно он взмыл в воздух, издал пронзительный крик и через минуту превратился в черную точку в вышине. Еще мгновение – и он исчез в пелене тумана, затянувшего горизонт с юга. |