В тот поздний час на площади был только один человек – он, Колька Панюшкин, маленький, тощий, мокрый насквозь и насквозь несчастный. Вот он подходит к телефону и набирает номер, который набирал в этот вечер, наверно, не меньше десятка раз. Прижав к уху мокрую железную трубку автомата, слушает долгие безответные гудки. И не было тогда в мире ничего печальнее этих длинных гудков, похожих на ночные крики паровозов. С тех пор пройдет еще много лет, от него будут уходить друзья, и будут приходить к нему друзья, его будут снимать с высоких должностей, назначать на высокие должности, но никогда, может быть даже в миг смерти, он не будет таким Несчастным, как в тот вечер.
А трубку так и не подняли, хотя в доме, куда он звонил, было много людей, было весело и безалаберно и все знали, кто звонит. В тот вечер одна девушка выходила замуж. Не свадьба, нет, просто в тот вечер все решалось. Колька стоял у автомата, слушал гудки, и дождь стекал по его лицу. Точь-в-точь как сейчас. Но если тогда в нем не утихали проклятия на день и час, когда он встретил эту девушку, самые страшные проклятия, которые только приходили на ум, то через десять лет он смиренно благодарил судьбу за то, что встретился с ней. Да, прошло больше десяти лет, прежде чем Панюшкин назвал тот вечер самым счастливым в своей жизни. Он закалил его навсегда. Ни одно несчастье не могло сравниться с тем горем, и ничто не вызывало в нем столько надежд и опасений, как безответные гудки из холодной, прикованной цепью трубки.
Нет, не было в его столь несолидном беге подобострастия перед людьми, которые, наверно, с любопытством разглядывали сверху маленькую, неуклюжую фигурку начальника, не было и желания во что бы то ни стало встретить их у трапа, чтобы засвидетельствовать почтение. Было другое – неосознанный восторг, который бывает у людей, привыкших жить в снежных, ледяных, каменных, песчаных и прочих пустынях, восторг перед одним только видом снижающегося самолета. За этим суетливым и, чего уж там, в чем-то даже унизительным бегом стояли годы и годы, когда самым большим событием недели, месяца, сезона оказывалось прибытие такого вот самолетика с болтающимися тросиками, проволочками, с заштопанными крыльями, надтреснутыми стеклами и колесами, которые в прошлый рейс установили в местной мехмастерской. Прибытие самолетика – это новые люди, отъезд тех, к которым прикипел душой, это почта, избавление от тревог, новые тревоги, вести из большого мира, о котором стал забывать настолько, что нет-нет да и задашься вопросом: а есть ли вообще на Земле еще где-нибудь люди, или давно уже планета несется в пространстве, имея на своем борту только их маленький Поселок?
Свита Панюшкина состояла из людей крупнее его, массивнее. Званцев был на голову выше начальника и в темных очках казался нездешним, чужаком. Жмакин хотя и был пониже главного инженера, но выглядел массивнее и значительнее. Зам по снабжению Хромов казался грузным, даже рыхлым. Шел он неохотно, будто выполнял постылую повинность, – сунув руки в карманы и брезгливо отвернув в сторону большое, красное от мороза лицо. Они далеко отстали от Панюшкина, но ни разу не прибавили шагу. Званцев нарочитой неторопливостью словно бы заранее извинялся перед членами Комиссии за нестепенность начальства. А Хромов вроде все время раздумывал – не повернуть ли обратно? Но берег был уже дальше взлетной полосы, и Хромов неохотно тянулся вслед за всеми, каменно выпрямившись, ухом вперед, не лицом, а именно ухом. Жмакин шагал спокойно и размеренно, просто потому, что иначе не мог и не считал нужным. Надо встречать гостей? Пойдем встречать. И снег под его ногами скрипел яростно и ритмично.
Тень идущего на посадку самолета неожиданно накрыла всех троих, и они, словно почувствовав на себе взгляды, вразнобой помахали руками. Сделав круг над стройкой, над Проливом, самолет резко пошел на посадку, коснулся лыжами утоптанного снега, пронесся по полосе и остановился в нескольких метрах от Панюшкина, обдав его снежной пылью. |